Страница 7 из 21
Однако Сайкс все не унималась, мисс Ридли все выговаривала ей, а миссис Джелф качала головой, на них глядя. Я двинулась вперед по коридору. Тюремная акустика усиливала до неестественной громкости просительный голос арестантки и бранчливый голос матроны; во всех камерах, мимо которых я проходила, женщины сидели, подняв головы и прислушиваясь, но при виде меня тотчас потупливали взгляд и вновь принимались шить. Глаза у них, мне показалось, были ужасно тусклые. Лица – очень бледные, а шеи, руки и пальцы – болезненно худые. На память мне пришли слова мистера Шиллитоу: сердце узницы податливо, впечатлительно и нужен лишь качественный шаблон, чтобы его сформировать должным образом. Я тотчас же почувствовала, как бьется собственное мое сердце. И вообразила вдруг, как его изымают из меня, а в разверстую скользкую полость в моей груди втискивают грубое сердце одной из этих женщин…
Я невольно взялась за горло, ощутив под ладонью сначала медальон, потом уже сердцебиение, и немного замедлила шаг. Достигнув арки на повороте в следующий коридор, я свернула в него, но дальше не пошла. Остановилась сразу за углом, вне видимости надзирательниц, прислонилась спиной к побеленной стене и стала ждать.
Вот здесь-то, через несколько секунд, произошло нечто особенное.
Я стояла у входа в первую из следующей череды камер. Рядом, на уровне моего плеча, находилась заслонка глазка, а чуть выше – эмалированная табличка со сведениями о заключенной. Только по табличке, собственно, я и поняла, что тюремное помещение не пустует, ибо оно словно бы источало тишину – густую и глубокую, неизмеримо глубже общей беспокойной тишины Миллбанка. Однако едва я успела подивиться столь странному безмолвию, как оно было нарушено. Нарушено единственным вздохом – образцово-печальным вздохом, как в каком-нибудь романе; и настолько он отвечал моему настроению, вызванному тюремной атмосферой, что подействовал на меня престранно. Я тотчас забыла про мисс Ридли и миссис Джелф, которые в любой миг могли появиться из-за угла, чтобы повести меня дальше по этажу. Забыла историю о неосторожной надзирательнице и заточенной ложке. Я тихонько подняла щиток «приглядки» и припала к ней глазами. Девушка в камере была столь неподвижна, что я затаила дыхание, боясь ее вспугнуть.
Она сидела на деревянном стуле, откинув голову и плотно сомкнув веки. Забытое вязанье лежало у нее на коленях, руки были слабо сцеплены на животе, а повернутое к окну лицо ловило теплые лучи солнца, щедро лившиеся сквозь желтое стекло. На рукаве грязно-коричневого платья я увидела знак тюремного разряда арестантки – фетровую звезду, криво вырезанную, косо пришитую, резко выделявшуюся в солнечном свете. Из-под чепца чуть выбивались светлые волосы; бледность лица подчеркивали четкие линии бровей, ресниц и губ. Девушка имела несомненное сходство с образами святых или ангелов с картин Кривелли.
Я рассматривала ее добрую минуту, в течение которой она ни разу не пошелохнулась и не открыла глаз. В этой позе, в этой застылой неподвижности чудилось что-то набожное. «Да она же молится!» – в конце концов решила я и, внезапно устыдившись, уже тронулась было прочь от двери. Но в следующее мгновение девушка пошевелилась. Медленно разомкнула руки, подняла к лицу, и что-то вдруг ярко вспыхнуло меж огрубелыми от работы розовыми пальцами. Она держала в них цветок – фиалку на поникшем стебельке. Поднесла к губам и легонько подула на нее – пурпурные лепестки затрепетали и будто бы вдруг засияли…
Глядя на девушку, я со всей остротой осознала, насколько тусклый мир ее окружает: узницы в камерах, надзирательницы в коридорах, даже я сама – все мы словно написаны одинаково блеклыми красками, а вот здесь – единственное пятно яркого, чистого цвета, появившееся на холсте явно по ошибке.
Тогда я даже не задалась вопросом, как в этом сумрачном, безотрадном месте фиалка нашла путь к этим бледным рукам. Только с внезапным ужасом подумала: «Да какое же преступление совершила эта девушка?» Потом я вспомнила про эмалированную табличку, висевшую рядом. Бесшумно закрыла «приглядку» и немного переместилась вбок, чтобы прочитать написанное там.
Под тюремным номером и разрядом заключенной значилось преступление: «Мошенничество и телесное насилие». Дата поступления – одиннадцать месяцев назад. Срок – четыре года.
Четыре года! Четыре года в Миллбанке, наверное, кажутся целой вечностью. Я уже хотела снова заглянуть в смотровое окошко, окликнуть узницу, узнать ее историю, но тут в коридоре за углом послышался голос мисс Ридли и скрип ее башмаков по песку, усыпающему холодные плиты пола. Я нерешительно замерла на месте. «Что будет, если матроны тоже заглянут к ней в камеру и увидят цветок? – пронеслось у меня в уме. – Они ведь наверняка его отберут, что сильно меня расстроит». Посему я проворно подступила к арке и, когда надзирательницы приблизились, сказала (нимало, в общем-то, не лукавя), что порядком утомилась, ну а увидела здесь уже достаточно, во всяком случае для первого раза.
– Воля ваша, мадам, – только и промолвила мисс Ридли.
Она круто развернулась и повела меня обратно. Когда решетка на выходе из блока закрылась за мной, я оглянулась на далекий поворот коридора, испытывая странное чувство: тихую радость, смешанную с острым сожалением. «Ничего, – подумала я, – она ведь по-прежнему будет там, бедняжка, когда я вернусь на следующей неделе».
Мисс Ридли провела меня к башенной лестнице, и мы начали свой осторожный круговой спуск к нижним и более мрачным этажам; я чувствовала себя Данте, следующим за Вергилием в Ад. Сначала меня препоручили мисс Маннинг, потом караульному, который сопроводил меня в пути через Второй и Первый пятиугольники. Я велела доставить мою записку к мистеру Шиллитоу, после чего меня вывели за внутренние ворота и повели через тот самый гравийный клин. Теперь стены корпусов словно расходились передо мной, но как-то неохотно. При набравшем силу солнце кровоподтечные тени стали гуще.
Мы шли, я и караульный, и я вдруг поймала себя на том, что пристально оглядываю тюремную территорию – голую черную землю с редкими островками осоки.
– Скажите, любезный, а цветы здесь какие-нибудь растут? Ну там маргаритки… или фиалки?
Ни маргариток, ни фиалок, последовал ответ, ни даже паршивых одуванчиков. Не приживаются на здешней почве, слишком близко к Темзе, сущая болотина.
Я так и думала, кивнула я. И вновь обратилась мыслями к цветку: откуда же он здесь взялся? Нет ли где-то меж кирпичами тюремных стен расселин, в которых подобное растение может пустить корни? Не знаю, не знаю…
Впрочем, на сей счет я размышляла недолго. Караульный подвел меня к внешним воротам, привратник нашел для меня кэб, и теперь, когда унылые камеры, лязгающие засовы, сумрачные тени и вонь тюремной жизни остались позади, невозможно было не возрадоваться собственной свободе и не возблагодарить небо за нее. Все-таки я правильно сделала, что поехала сюда, подумала я; и хорошо, что мистер Шиллитоу ничего не знает про мою историю. Поскольку он ничего не знает и здешние женщины ничего не знают, мне будет проще оставить ее позади. Я мысленно представила, как они связывают мое прошлое ремнями и накрепко запирают на замок…
Сегодня вечером я виделась с Хелен. Она была с моим братом и несколькими их знакомыми. Они заехали к нам по пути в театр, все при полном параде – только Хелен в обычном сером платье, вроде моего и материного. Когда они прибыли, я спустилась в гостиную, но оставалась там недолго: после прохладной тишины Миллбанка и собственной моей комнаты скопище голосов и лиц вызывало болезненное раздражение. Хелен отвела меня в сторонку, и мы немного поговорили о моем посещении тюрьмы. Я рассказала о бесконечных однообразных коридорах, произведших на меня столь тяжелое и тревожное впечатление. Потом спросила, помнит ли она роман мистера Ле Фаню про богатую наследницу, которую выставляют сумасшедшей.
– На минуту я и вправду подумала: а вдруг моя мать в сговоре с мистером Шиллитоу и он собирается удержать меня в тюрьме, растерянную и сбитую с толку?