Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 22



Томление на сердце у Христи, и горько ему, и сладостно: повидал-таки и он на своем еще недолгом веку, а все вроде б мало… Взял бы и пошел по лесной тропе хотя бы вон к тем гольцам, обрывистым, ярым, с белой снеговою шапкою. А может, и не туда вовсе, в другую сторону, лишь бы не находиться на одном месте. Скучно!..

Идут артельные, негромко говорят про черную стрелу и у Киша, случается, спрашивают про что-то, и он, не сразу совладав с томлением на сердце, ответит и тогда увидит подле себя Лохова, Сафьяна и того мужичка из Расеи, который все бы выпытывал, а еще Назарыча и долго не поймет, почему лицо у него бледное, словно бы дрожащее каждою своею жилочкой. А когда поймет, спросит с досадою:

– Откуда ты родом? Уж не из этих ли мест?..

– Верно, из этих… А чё?..

– Знать, не зря в тебя пущена стрела черная, – скажет и недобро усмехнется.

– Сколь времени прошло, – с удивлением говорит Лохов, – а стрела все ищет обидчиков. Случается, находит…

– А я-то чё? – вздыхает Назарыч. – Малой был и не помню, разве что от батьки слыхал про давнее. Иль повинен я?

– За другое повинен, – сурово говорит Христя. – Злыдень, каких земля не держала. Достанет и тебя. Бойся!

Подходят к балагану. Филимон сказывает рядчику про то, что случилось у кривой березы, поглядывает на Назарыча и, странное дело, уж не испытывает перед ним робости. Лицо у рядчика делается растерянное, однако ж одолевает в себе неладное, велит артельным идти на просеку:

– Неча, неча, вон сколь времени ухлопали зря!

До позднего вечера Филимон храбрится и все вспоминает про женушку, которая ждет, поди, не дождется: староста давно как прописал, чтоб возвращались в родную деревню. Когда ж луна выкатывается на небо и артельные бросают наземь топоры, пилы, Лохов заметно скучнеет, пребывает в сомнении, которое пало на душу: стоит ли идти на ночь глядя, может, погодить?.. И все ж, когда рядчик спрашивает, как думает добираться он до деревни – таежной ли тропою, проселком ли торным, что тянется берегом Байкала, а потом сворачивает в степь, – отвечает негромко:

– Знамо, таежной тропою. Тут ближе.

Мужичок расейский крутится подле Филимона, прислушивается, а когда узнает, что тот не минует рабочего поселка, говорит:

– И меня возьми с собою, слышь-ка. Вдвоем веселее. – И добавляет с тоскою: – Лютые здеся края, непонятные.

Лохов доволен: вдвоем и впрямь веселее… Все ж не показывает виду, наскоро прощается с артельными, закидывает тулунок за спину, медленно идет по тайге, мужичок поспешает за ним. Филимон замечает: и у него мешочек в руке. Интересно, что в нем? Иль припас какой?.. Но скоро забывает про это, в тайге глухо и дремотно, ветка не шевельнется. Неспокойно на сердце, и чудится, будто вон там, у пенька, стрелок сидит с длинным луком, глядит хмуро, дожидается, когда подойдут поближе… Лохов невольно замедляет шаг и все норовит сойти с тропы. Мужичок примечает его нерешительность, тычется ему в спину:

– Ты чё? Чё?..



Это успокаивает Лохова, шаг его делается тверже, увереннее. Все ж до тех пор, пока не блеснет впереди, рыже посверкивая в тусклом лунном свете, байкальская волна, он чувствует себя не в своей тарелке, робость одолевает.

Подходит к Байкалу, сбрасывает со спины тулунок, зачерпывает ладонью студеную воду, пьет, и на душе делается не так тревожно. Не знает, отчего эта перемена, да и не думает об этом, вспоминает о родной деревне, но уже без опаски, что вот промелькнут перед глазами греющие сердце картины и навсегда исчезнут. Верит: не исчезнут, никто не собьет с тропы.

Копится в душе уверенность, копится, и уж на мужичка глядит с недоумением, словно бы не помнит, отчего тот увязался за ним. Да нет, помнит и про него, и про других… Приходили в деревню такие же, вроде этого, просили Христа ради, случалось, подавали им. А бывало, гнали из деревни и уж там, за околицею, с неохотою били…

Глядит на мужичка и улыбается, но нету в улыбке радости, что-то досадливое, словно бы копившаяся в чалдонском сердце неприязнь к пришлым захлестнула, не совладаешь с нею. Верно что не совладаешь. Не долго мешкает, ощерясь зло, начинает сказывать, как бивали на деревне пришленьких и как те просили отпустить их с миром. Но не отпустят сразу. Лют сибирский мужик на расправу, собирается долго, зато и ездит быстро…

Слушает мужичок и сначала дивуется, а потом меняется в лице и со страхом смотрит на Лохова:

– О Господи!

Филимон тоже смотрит, но не на мужичка, на мешочек, который у него в руке, мужичок замечает этот взгляд, прячет мешочек за спину.

– А ну покажь!.. – хмуро говорит Лохов, с удивлением прислушиваясь к тому, что в душе, а там черт-те что, смута какая-то, ярость, сам себя не узнает, и хотел бы приглушить все это, смять, а только не в силах, мешает что-то, неподвластное разуму. – Покажь, чё в мешке?!

Когда ж мужичок падает на колени и слабыми пальцами начинает развязывать мешочек, что-то пуще того яростное подымается из души, захлестывает, кричит Филимон:

– Ты чё подумал?! Чё?! – И пинает мужичка в живот и, пошатываясь от нахлынувшей слабости, идет по мягкому, влажному песку.

Глава 8

День как мгновение, а мгновение как пыль земная, была и тут же истаяла, малого напоминания про нее не отыщешь… Бальжийпин не сразу и скажет, что происходило с ним вчера, позавчера, и уж вовсе задумается, если вдруг спросят: а что он делал неделю назад? И не потому, что дни так уж похожи один на другой, нет, конечно, и теперь разнятся, каждый новый не повторяет ушедший, а только Бальжийпин так соединяет их в памяти, так выстраивает, отбрасывая все, что выпирало наружу, не укладываясь в общий, размеренный, не терпящий ничего лишнего ритм жизни, который с каждым разом все более подчиняет себе, что дни делаются похожими один на другой, как узлы на веревке… Длинна ли веревка, он не знает и не думает об этом, как не думает, в чьих руках тот, другой, конец ее. Он почти не выходит из юрты, понимая про ту опасность, которая угрожает ему. Но надолго ли его хватит? Он не привык жить без того, чтобы не видеться с людьми, помогая им и принимая их помощь. Он, может, потому и ушел из дацана, что тесно сделалось в его стенах, душно. А разве здесь, в юрте, ему не тесно? Не душно?.. Ну а что делать? Надо потерпеть, и он это понимает, хотя бы неделю, месяц, пока хувараки не перестанут искать его. Другого выхода нет.

Бальжийпин прежде никогда не имел ни времени, ни желания подумать о себе: кто же он такой и для чего живет на этой земле?.. А вот теперь в его распоряжении есть все, чтобы подумать, однако ж очень скоро от этих мыслей делается неспокойно, сердце начинает биться так сильно, что становится страшно: он не боится смерти и все-таки не хотел бы умереть посередине пути… Иногда он спрашивает себя: что это за путь, о котором часто размышляет и силится воссоздать в воображении, но так и не умеет?.. И не находит ответа, в голове возникает что-то призрачное и слабое, в чем-то удивительно схожее с паутинкою, вот висит она промеж листьев и подрагивает, и чудится: каждую секунду готова лопнуть, оборваться, но приходишь на старое место через день, а потом еще через два, а она все там же…

В полдень в юрте появился Студенников. И это было и неожиданно, и приятно, и не только Бальжийпину, а кажется, и старухе. Засиделись допоздна, а потом Бальжийпин вышел проводить гостя, вернулся, подсел к очагу. В его памяти, как, впрочем, и в памяти Студенникова, который теперь ехал по лесу, держался едва ль не слово в слово случившийся разговор. Вроде бы ничего такого не было сказано, но и тому и другому как-то спокойнее сделалось на сердце.

Говорили о разном, а пуще о душевной боли, с которою непросто сладить, и Бальжийпин все вспоминал про Шаманкин улус, откуда родом старуха, и Студенников с интересом слушал. Ламы не простили людям из улуса, и по сию пору грозят всякими бедами, и надо бы людям поменять название родного улуса, и тогда ламы перестали бы обижать их и запугивать, но те не делают этого. Упрямство тут или что-то другое?.. Оба враз, не сговариваясь, решили: нет, не упрямство. Видать, есть что-то в людях, и не всегда разглядишь – что именно, а только выплеснется наружу и светится ярко…