Страница 2 из 22
Приходят люди на белопенные берега и подолгу дивуются на чудную, открывшуюся взору красоту, но мало кто скажет: ах, как хорошо! Словно бы что-то удержит эти слова, сомнет, и самая мысль о них, еще не родившись, сгинет.
Есть в этой тайне нечто смущающее душу, и хотел бы проникнуть в нее, а не осмелишься, вот и бродишь в мыслях вокруг нее, и всякие дивные дива вспоминаются, и многие из них кажутся такими отдаленными во времени, что дух захватывает. Странно все-таки… И знаешь, что это не так и не все из того дивного, что случилось на Байкале, случилось в незапамятные времена. Но в том-то и дело, что сознание противится этому, принимает сибирское море не как реальность, а как символ чего-то неизбывного, вечного, окруженного таинственностью, которою мы окружаем все, что находится за пределами нашего разумения.
Старик-рыбак, смуглолицый, пропахший ветрами, с длинными жилистыми руками, сидит на песчаном берегу, смотрит, как ходит по кругу, наматывая на скрипучий ворот просмоленные концы невода и тяжело поводя запотевшими боками, какая-нибудь захудалая лошаденка, а потом и вспомнит столь поразившее его и подзовет малышню, а она в пору, когда тянут невод, шныряет здесь же, на берегу, и начнет сказывать голосом хрипловатым и намеренно негромким:
– Стало быть, так… От деда слыхал, а тот еще и от деда своего, а уж тот от кого – не скажу… Ну, стало быть, в самую старину содеялось, волки, стая треклятая, сели на хвост табуну и – погнали… Да не куда-нибудь, а прямо к Байкалу, море в ту пору было нешумливое, волна едва накатывала… Табун примчал к берегу и остановился. Куда ж дальше-то?.. Вожак, жеребец Карько, ловкий, силища – во!.. – вылетел из табуна и давай биться с волками. Но тех много, тоже – силища, да поболе, чем у Карько. Поранили жеребца. Чует Карько: пропадет сам и табун погубит. Вот и кинулся в Байкал-море, а табун за ним… Что же волки?.. А ничего, порыскали по берегу, посверкивая голодными глазами, да и подались обратно, в тайгу…
Замолкает рыбак, и лицо у него пуще того темным делается, опечаленное, и малышня ждет, притаясь, и даже самый непутевый из них присмиреет.
– Волки, стало быть, в тайгу подались, – спустя немного продолжает старик. – А табун все плывет да плывет за вожаком. День плывет, ночь… Благо Байкал не шелохнется даже. Словно бы примолк в ожидании чего-то. А может, просто пожалел ошалевший от страха табун и не захотел сделать ему худа?.. – Рыбак оглядывает малышню, и в темных, все еще зорких глазах его удивление. – Да уж, попробуй угадай, когда море ласково, а когда лютее зверя… Но да бог ему судья! А я вот что… я про табун… Еще через день выдыхаться стали кони, вдруг да и раздастся жуткое ржание, а потом ненадолго все стихнет, и там, где минуту назад билась старая обессилевшая кобыла, еще долго ходят по воде круги. Когда ж показался берег, тот, другой, который отсюда и не увидишь, держались на воде лишь Карько и еще три кобылы, вышли на берег, худые, дрожащие, сделали шаг-другой и упали на песок и уж не подымутся. Выплыли они как раз напротив рыбачьей деревни, люди увидали, побежали к берегу… Натаскали травы, чтоб покормить коней, те поели, а все не встанут на ноги. И лишь тогда заметили люди, что копыта у коней разъело водою.
– И чего же? И чего?..
Это малышня, а только рыбак уже подымается с прибрежного песка и идет горбясь. Но скоро останавливается и говорит недовольно:
– А ничего… Принесли мужики бердану и, жалеючи коней, пристрелили их. Вот и все…
Однако ж это еще не все, услышанное будет долго волновать ребят, и ночами они станут спать плохо, но и повзрослев, не забудут, а расскажут кому еще… Так и станет жить этот сказ про табун, и редко в какой деревне, сидя за чашкою чая иль дожидаясь, когда поспеет жаркое, не услышишь про ошалевших от страха коней.
Велик Байкал и загадочен, крепко хранит свою тайну и никому не поведает про нее, даже лучшему из людей, а все ж умеет ценить силу духа, отвагу и милостив к тем, кто обладает всем этим, как милостив и к меньшим братьям рода человеческого. Сказывают, зверь-подранок, едва передвигая ноги, случается, и придет темной ночью к синему урезу и будет долго стоять, забредя по самое горло в студеную воду. А потом еще придет и еще… И в конце концов заживут раны на его теле и духом окрепнет.
Так ли, нет ли?.. Разве скажешь? И быль, и небыль столь тесно переплелись на байкальских берегах, что подчас и самое удивительное и невероятное принимается людьми за чистейшей воды правду. И теперь еще сказывают, будто-де везли в свое время в скрипучей крестьянской телеге, на ворохе гнилой соломы, по Сибирскому тракту неистового протопопа, и был он худ и бледен, и глаза на истомленном лице горели. А подле него, в телеге, люди служивые, стрелецкие, от родного очага оторванные на долгие месяцы и потому злые, в суровом стеснении держали гонимого, кляли на чем свет стоит, кормили да поили худо. А неистовый словно бы и не замечал мучителей, глядел окрест горящими глазами, и восторг светился в них, и радость. Но пуще того забилось у него сердце, когда взору открылся Байкал, и спрыгнул тогда с телеги и поднял кверху руки, закованные в железа, и крикнул страстным и сильным, столь привычным для него в прежние годы голосом:
– Господи, чудо-то какое!.. Или впрямь ты сотворил это чудо иль кто еще другой, недоступный нашему слабому разумению, но такой же, как и ты, великий и дерзкий сотворил его?!
Служивые люди стрелецкие дрогнули сердцем: столь крепка была сила духа в этом слабом, испытавшем на себе пытку огнем и железом теле, – и страх запятнал их лица, но еще и смущение, и то смущение они унесли к порогу отчего дома. А протопоп меж тем, все так же держа над головою руки, пошел к Байкалу и припал к волне сухими губами. Вот тогда и содеялось дивное, о чем теперь еще говорят кто с удивлением, а кто с растерянностью: звеня, упали железа с измученных рук неистового, и там, куда упали, забурлила вода, запенилась, а скоро сребротелые рыбки, выметнувшись, рассыпались… Не менее служивых смущен был и сам неистовый, только и сказал, подымаясь с колен:
– Знать, велика твоя сила, море сибирское!..
А потом, когда протопоп шел от моря к тому месту, где стояла повозка и где дожидались служивые, позади него прорастали какие-то деревца, и дивились служивые и не могли понять: что это такое?.. А то были березки, необычные, которые не растут ни в одном другом краю света. Кудрявые, белые с просинью, издали цветом своим сливаются с морем да с небом.
Сказывают люди, березками Байкал одарил неистового за муки и веру горячую в свою правоту. Так ли, нет ли?.. – кто скажет, однако ж тропа та, что сажен на сто пролегла от Байкала в сторону Великого Сибирского тракта, и по нынешний день зовется Протопоповою, а имя тропе дали позже, уже в царствование государыни императрицы Екатерины II. Шли гонимые ею люди старой веры, ненавистники всего никонианского, латинского, турского, что пыталось повалить старую веру и противу чего с такой яростью на Вселенском соборе выступал неистовый, сказавши:
– Рим давно пал, и ляхи с ним же погибли, до конца остались врагами христианам; да и у вас, византийцы, православие пестро, от насилия турского Махмета немощны вы стали и впредь приезжайте к нам учиться: у нас, божией благодатью, самодержество. До Никона-отступника в нашей России у благочестивых князей и царей все было православие. Чисто и непорочно, церковь немятежна.
Не забыты эти слова, не размыты, и люди, гонимые государыней императрицей, помнили их, а увидев тропу меж чудных березок, почуяли сердцем, что тропа сия протопопова. И уж осевши на чужих, которые, однако ж, вскорости сделались своими, от души и от боли стали приходить к тому месту на Байкале, где в свое время побывал протопоп, и подолгу сиживали на мшистых валунах, укрепляясь в вере.
Отдыхал на тех валунах, приходя в себя от жестоких ударов судьбы, и смуглолицый флотоводец Петра Великого, поднаторевший в морских сражениях, но так и не сумевший сыскать себе места при дворе. С удивлением и восторгом прислушивался флотоводец к грозному шуму байкальских волн, и славное прошлое вставало перед глазами, и он снова штурмовал неприятельские крепости на Балтийском море и с бесшабашной удалью, которая присуща лишь русскому человеку, шел на абордаж… Отчаявшийся, он вдруг снова почувствовал в себе силу и, уже приехавши на место, определенное ему для жительства близ желтой реки Селенги, еще долго был мучим прожектами, многие из которых и по сию пору вызывают уважение.