Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 31

По вдоль нескольких веток железной дороги – ворохи, а то и груды, горы сгруженного с платформ промышленного оборудования. Алексей слышал, что все эти богатства немецкие – вывезенный из поверженной Германии завод по производству искусственного жидкого топлива. Приглядывался прищуркой: не мелькнёт ли где свастика? – ведь фашисты создавали. Не мелькнула, но надписей на немецком языке в изобильности. Часто и крупно, а то и красно, броско, – «Achtung!». Алексей знает – «Внимание!»; на советском оборудовании нечасто встречаются такие надписи. «Заботливые, сволочи!» – подумал без злобы, по своей давней, юношеской, с военных пор, привычке – немцев нельзя любить: сколько горя из-за них, проклятых. Но немцы, однако, теперь разные, знает Алексей из газет, лекций и политинформаций, еженедельно проводимых у него в райкоме комсомола или в горкомах или обкомах комсомола и партии. Одни – в ГДР, другие – в ФРГ, а потому, помнил он бойкую, но простоватую фразу из одной лекции, «восточные немцы – наши братья по гроб жизни, а западным совместно с американским империализмом – тамбовский волк сват и брат».

* * *

Когда разгружали бруски, неожиданно прогрохотало, – стрекотом, раскатами. Насторожились, но сначала подумали – не гроза ли подкралась из-за ангарских холмов? Споро подхватили следующий брусок, чтобы успеть до дождя, однако мимо полусогнуто отмахали сапогами двое или трое вспаренных, одичало вертевших глазами солдат с офицером, у которого в руке на изготовке аспидно-ярко горел пистолет. Потом, в каких-то секундных промежутках, – ещё и ещё вооружённые военные, но уже, как в атаке, в бою, – перебежками с глубокой присядкой.

Захарьин зацепил одного капитана:

– Фёдор Иваныч, чего стряслось?

– Жуть, что творится! Заключённые по всей промплощадке арматуринами и заточками убивают чеченцев и ингушей, бросают их в опалубку и заливают бетоном. У них и оружие. Пригибайтесь! А лучше, Ваня, сматывайся-ка со своими пацанами отсюда, как уже многие поступили: шальная, а то и прицельная пуля может поцеловать в лобешник.

Следом грохот стрельбы. От бетонной стены отскочил осколок и рассёк Захарьину щёку. Алексея осыпало, лишь скребнув по лицу и шее, бетонными зернинками с цементной пылью.

– Перебежками, за мной! Лечь! Встать! Бегом! Лечь!.. – заправски подавал команды Захарьин Алексею и его напарнику.

Наконец, в километре, а может, и в двух-трёх – перевороченным умом было нелегко понять, – распластались под первой встречной кучей гравия. Сердце гудом – бух-бу-бух, бух-бу-бух, едучий пот застилал и грыз глаза. Воды бы! Алексей мельком взглянул в небо – чистое, ясное, высокое, чудесное небо. Дождя бы, ливнем чтобы!

Залпы в ошалелом метании отстукивали где-то справа вдалеке. Бой идёт, что ли? – дивился Алексей. Может быть, война вырвалась наружу, фашистская нечесть объявилась нежданно-негаданно? Да кто же, чёрт возьми, там вдали с кем воюет?!

Здесь, в плетении металлоконструкций, труб, арматуры, возле вырытых под фундаменты котлованов, безлюдно, безмолвно. Похоже, народ разбежался, попрятался.

Однако, что там за копошение возле опалубки строящегося цеха? – приподнял Алексей голову, смахнул с глаз влагу, вгляделся. Захарьин, приметивший пораньше, напрягается, тянет шею, но с опаской великой. И видят – за руки за ноги, с раскачкой двое заключённых сбрасывают в траншею тела. Одно, два, три. Других два заключённых из бетономешалки опрокидывают туда серую массу замеса.

Вдруг из траншеи – взмах руки. А может, не руки, но чего-то, несомненно, живого, человечьего. Следом – голова, а может, не голова. Неужели – голова? Неужели человек живой, недобитый, недоубитый, встал, залитый, отяжелённый бетоном?

И – голос, его – голос:

– Аллах акбар!

Один из заключённых другому:

– Притворялся, сучара, мертвяком, пока тащили! Эй, Петруха, наверни его по башке кирпичом. Успокой.

А голова, забитая бетоном, как ожившая глыба камня, в страшном нечеловеческом надрыве:

– Смерть неверным! Аллах акбар!

– Мочи его! Ну, Петруха! А то в тебя шмальну, – падла буду!

Взмах -





Алексей рванулся. Захарьин вцепился в него, навалился сверху:

– Лежать, пацан! Их четверо, а то и больше: они и тебя и нас порешат, как курят. А горцу, пойми, отчаянная голова, уже не жить.

– Человека убивают! Пустите!

– Тихо ты! Лежать, сказано! Убили уже… твоего человека.

Алексей – сильный, Алексей – богатырь, однако щупловатый, но жилистый Захарьин оказался хваток и ловок.

Над головой со спины просквозили пули. Там, возле опалубки-могилы, – брань, вскрики. Ещё пули. И – тишина.

Тишина, казалось, обвалилась на землю. Густая, непроницаемая тишина. Может, вечно и была она тут, царила в этом прекрасном мире тайги и Ангары, а люди на какие-то мгновения своей жизни посмели обеспокоить, встревожить её.

Захарьин сторожко высунул голову из-за насыпи.

– Хана: и зэка прикончили, – хрипнул он нутрянно, глоткой, задавленной сухотой, песком, цементной пылью, и бессильно откатился от Алексея, разбросался по земле. Смотрел в небо вглядчиво, пристально до ненасытности. Наверное, только небо и нужно ему было сейчас. Вбирал в себя его высоту всеблагую, животворную его синь.

Солдаты с офицером – мимо к опалубке полусогнуто перебежками, с оружием на изготовку. Чуть погодя Захарьин и Алексей с напарником подошли. Заключённые – вповалку, скрюченные, изрешеченные. У одного зубы оскалены, «как у пса», – подумал Алексей, отворачиваясь, ища глазами реку, даль, простор, небо, – что-нибудь. В недозалитой опалубке из бетона торчат руки, ноги.

Вытянули всех. Почистили, «привели в божеский вид», – сказал Захарьин, пытаясь прикурить, да спичка отчего-то чиркала по ребру коробка, не зажигалась. Так и не высек огня, бесцельно, но тщательно жевал мундштук папиросы.

Жертвы и их убийцы вместе лежат под этим прекрасным и вечным небом.

Люди, хотя головные уборы – прочь, как и принято у людей, но не хотят смотреть вниз. Лицом, глазами, сердцем выше хочется.

* * *

Под вечер Алексей, после торопливого и, видимо, необязательного, формального опроса у дознавателя, раньше срока уезжал со своими в Иркутск. Заключённых согнали в бараки и юрты, посты утроили, вольным велено было сидеть по домам, на улицу – ни шагу, а прикомандированных в спешке развозили кого куда. Стройка обезлюдела, обмерла, соцгородок, в необоримой тоскливости ощутил Алексей, – как брошенное навеки, а то и разорённое, разгромленное обиталище человеческое. Ни техника не движется, ни люди, даже собаки куда-то пропали с улиц, только по зонам рычат и взлаивают науськиваемые немецкие овчарки. Да ещё солдаты с офицерами в патрулях хмуро, но с цепкостью в глазах бродят туда, сюда, покрепче держась за ремни «калашниковых», закинутых на плечо.

Провожал Захарьин. Комсомольцы перепуганным гуртом уже в кузове сидели, невольно притискиваясь друг к дружке. Прораб отозвав Алексея в сторонку, тихонько говорил:

– Душ, шепчется народ, под сто пятьдесят полегло сегодня. Двоих солдатиков уложили, офицера навылет прошили, – едва живой. Десятка два-три зэка улизнули, почему и оружием запаслись, учинили стрельбу. Может, им и резня нужна была, чтобы под шумок ноги сделать. Зэка – они ещё те стратеги. А нам с тобой и твоему напарнику, паря, можно сказать, выше крыши повезло: не дай Боже, приметили бы нас там, за кучей. У-у, кердык бы нам был полный и окончательный. Да и военный какой мог бы сдуру пальнуть по нам, когда бежали мы: попробуй-ка издали распознай, заключённые мы или вольные.

Помолчал, вздохнул. Сказал по-особенному, очень тихо, но не без приподнятости, столь трогательно свойственной ему, человеку по натуре весёлому, балагурчивому:

– Жить, Алексей батькович, нам судьбой назначено, выходит. Да-а, не веришь, не веришь, а Боженьку часом и вспомянешь.