Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 31



– Ну, чего уж ты, родненький? Ну, вот так оно вышло. Смирись, отступи, Афанасий, и начни жизнь наново. Ты молоденький, ты чего только ещё не добьёшься в жизни, с кем только ещё не повстречаешься.

Афанасий зачем-то весь вытянулся, зачем-то оправил френч, зачем-то пригладил ладонью чуб:

– Позовите, пожалуйста, Катю, – сказал чеканно.

Однако голоса своего и сам не признал: чужой он, будто кто-то другой, из-за спины, исподтишка, произнёс. Не голос – металл, тонкий сталистый металл, но дребезжит, когда его пробуют на изгиб.

– Знаю, что шибко упористый ты. Не отступаете вы, Ветровы, по-простому-то. Что ж, погоди чуток – перетолкую с ней. Выйдет – так выйдет, не выйдет – так не выйдет. Её решение и судьба будут.

И, неопределённо потоптавшись ещё, повздыхав, неестественно припадающей походкой скрылась за калиткой.

Долго никто не появлялся. В доме, слышал обмерший, наструненный каждой жилкой Афанасий, встрепенулись и оборвались голоса, пометался и погас в закутке Екатерины огонёк. Однако снова зажёгся, снова забился: возможно, боролись за него, не давая загасить.

Неужели не выйдет? За что она с ним так? За что? Хотелось крикнуть. Гнев и обида ломали разум.

И, может быть, крикнул бы, да вдруг вскрипнуло. Калитка приоткрылась – Афанасия пошатнуло, словно бы ударило внезапно вихрем. Как в тумане – не сразу понял, что глаза обложило влагой, – увидел Екатерину. И вот только что и вокруг, и в нём самом была тьма, жуткая непроглядность, а вышла любимая – увидел её ясной и светлой. Вся она сияет, свет от неё исходит. И дали, почудилось, разъяснились, и небо засветилось – не в приветствии ли. От души отхлынула тьма, губы тронуло улыбкой.

Как прекрасна его любимая, как он ждал этой минуты!

Сколько передумано там, в Иркутске, с какой ясной душой приехал он на родину, чтобы навсегда соединиться с любимой. Вот она! Подойди к ней, возьми её за руку, скажи припасённые для неё самые ласковые, самые сокровенные слова.

– Катя! – в полшага шагнул он навстречу. – Катенька!..

Но нечто невероятное произошло: она стремительно и строго взглянула на Афанасия. Он, застопорившись в полуметре, наткнулся взглядом на чёрный свет её невероятных прекрасных глаз. Оробел, совсем потерялся, оборвался на особенно любимом им, милуемом в мыслях слове «Катюша».

– Я тебя не люблю, – произнесла она без чувств, ровно, холодно.

– Меня… не любишь?..

– Да, не люблю.

– Ты чего, Катя, чего ты? Зачем же ты меня кувалдой по голове?

Но она, казалось, не слышала, не понимала его слов. Была неумолима, страшно чужа:

– Парень у меня есть. Полюбила его. Прощай.

Он придержал её за локоток. Она не далась – отхлынула мягкой, но сильной волной.

– Неправда! – выкрикнул.

– Правда, – ответила тихо и ровно.

– Кто он?!

– Уходи.

– Катя!

Но её уже нет. Нет как нет.

Не убежала – растворилась, погасла в пространстве земли и неба.

Может быть, её не было и вовсе?

Ни любви, ничего не было?

И нет света. Пропал он, рассыпался во тьме, завяз в ней.

И нет её прекрасных, невозможных, единственных на весь белый свет глаз, в которых огонь и темнота неделимы и едины, как неделимо и едино небо ночи со своими звёздами и планетами. Тишина. Куда ни посмотри – ночь.



И в груди Афанасия ночь, непроглядность. Отполыхало, прогорело и остались одни чёрные угли и сажа. Не видит он ни неба, ни далей, ни даже дома Екатерины, перед которым стоит. Стоит, возможно, как на распутье герой сказки, остановившийся перед камнем, на котором судьбоуказующе начертано: «Направо пойдёшь…» Но герою сказки, видимо, всё же полегче – ему определено поступить по писаному. А что делать Афанасию? Кто для него напишет подсказку, укажет направление? Недавно рассказывал землякам, как надо жить, как следует понимать деятельность партии и правительства, товарища Сталина; говорил о том, что вычитал в газетах и услышал на лекциях. А самому как теперь жить? Куда идти, что делать, даже – что думать?

Может быть, Афанасию снится ужасный сон? Может быть, нужно встряхнуться, чтобы проснуться? Проснуться и ожидать, сладко томясь сердцем, встречу.

В доме свет не появился.

Тишина и ночь.

Нет, не сон. Но и на явь не похоже.

21

Побрёл Афанасий неведомо куда и зачем.

Видит – клуб, света в нём много, наверное, две-три керосинки запалили. Зашёл, тягучим шагом взобравшись по ступенькам высокого крыльца. Мрачно обозрел – народ в зале толчётся, тени сшибаются и коробятся на стенах. Патефон скрипит истасканным трофейным фокстротом. Пары ногами шуршат по плахам пола среди окурков и ошметьев глины и назёма. Со стен невозмутимо смотрят на людей Ленин, Сталин, Маркс и Энгельс. Посерёдке зала, видимо, для украшения, торчит разросшийся до самого потолка фикус в бочке, толсто-жирными листьями сыто, самодовольно лоснится.

Только вошёл Афанасий – весь зал так и воткнулся в него глазами, так и принагнулся в его сторону. Перебирают взгляды френч его, яловые сапоги – диво, ничего не скажешь. Девушки подобрались, платья, причёски оправляют, сверкают очами: видный парень пожаловал, городской да модник и один – диво дивное и невидальщина. Некоторые парни напыжились, но зловато насторожены, бдительны. Афанасий понимает: если были бы у этих парней хвосты – подприжали бы.

Смотрит на любопытствующий народ и чувствует – яростная неприязнь в нём скапливается, чуть что – может наружу выплеснуться. Диковатые желания пробуждаются: хочется этот кичливый фикус выдрать из бочки, саму же бочку взмахнуть над головой и – об пол. Потом ахнуть кулаком по патефону, а то и кому-нибудь по физиономии дать.

– Чего выпучились! – закипала в нём кровь.

Школьный приятель, худосочный, но задиристый Федя Замаратский, подпрыгнул. Распахнув борт куртки, украдкой показал бутылку с самогоном:

– Тяпнем, Афанасий, за встречу?

– Айда.

На крыльце прямо из горлышка хлебнул Афанасий. Содрогнулось нутро – ненавидел хмельное, мерзостью считал; а если, случалось, и выпивал в общежитии или на заводе, так то – за компанию, помолодечествовать тянуло, чтобы считали мужиком. Хотя и противно, однако ещё хватил. Передохнул, – ещё разок, и ещё. Занюхал рукавом френча.

– Хар-р-ра-а-шо!

Постояли, покурили, о том о сём потолковали, – полегче стало. Однако в голове – раскачка мыслей, предвещающая не бурю ли.

Бутылка опорожнена, заброшена в кусты. Афанасий не глядя сунул Феде горсть денег:

– У бабки Зурабихи брал? Дуй к ней. Да закусить чего-нибудь прихвати.

– Сей миг! – прищёлкнул каблуками Федя.

Снова пили, благо, закуска была – не так противно шло; в какой-то момент осознал – пьётся как вода. В голове уже вихрь, сумятица, но на ногах удерживался. И – помнил, всё помнил. «Пьяный? Хар-р-ра-а-шо!» Слабосильного Федю раскачивало, но рядом с Афанасием он чувствовал себя героем – задирался на прохожих, девушек цеплял, щупал их.

– А скажи-ка, Федя, кто к моей клеился? – наконец, спросил Афанасий. Слова выговаривал старательно, потому что застревали они, вроде как выталкивать их надо было.

– Да всякие ошивались хахали.

– Говори! Ну! – внезапно сгрёб за шиворот и встряхнул, точно пустопорожний куль, Федю.

Паренёк не на шутку испугался. Понял, что лишнее сболтнул. Но поздно уже было.

– Самоличностно, Афоня, как-то раз узырил: Колян Усов увивался возле твоей Катьки. Катька-то у тебя, конечно, строгая девчина. Да кто их знает, баб.

– Заткнись!

– Да я чё? Я ничё. Моё дело маленькое. Ну, ещё тяпнем? – Но Афанасий промолчал, стоял недвижимый, как камень. – Ну, тады я один. Здоровьица, Афанасий Ильич, ли чё ли.

Афанасий видел Николая Усова в зале – танцевал тот с толстушкой Машей Весениной. Маша, тридцатилетняя вдова с двумя детьми, муж её погиб ещё в сорок первом под Москвой, льнула к парню, млела. Скотником Усов работал; рвался в армию – не взяли: ходил скособочкой по причине больного позвоночника, искривлённого с голодного и обильного на надсадные труды детства. Но собой был приятен и даже виден: поджарый, кучерявый, улыбчивый.