Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 14



Не подумайте, что это женская "неадекватная реакция". Ничего "неадекватного", неврастеничного в Татьяне Великановой не было. Просто нравственная цельность и решимость. Я каждый раз поражался обаянию ее улыбки (кажется, я писал об этом, когда готовился процесс; текст передала одна из западных радиостанций, подлинника не сохранил, проверить не могу). Улыбка счастливого человека. Счастливого - потому что нет никаких колебаний и угрызений, спокойная и неколебимая верность себе. Потом Татьяна Великанова, отбыв лагерь, приезжала из ссылки проститься с умирающей сестрой, заходила ко мне, мы выпили за здоровье Горбачева (это было в начале 1987го). Но обязательства вести себя хорошо не написала - без всякой риторики, спокойно и просто: не могу, и вернулась в ссылку. Через некоторое время отпустили так, без бумажки. На похоронах Сахарова Великанова сказала, что Сахаров не был политиком. Верно ли это про Сахарова - не знаю. Если политика - игра на выигрыш, желание славы и т.п., то Сахаров политиком не был (так же, впрочем, как и Гракхи). Но иногда такие люди (психологически не политики) играют огромную политическую роль, и Сахаров стал своего рода зерцалом, этическим стандартом в политике перестройки.

Я привожу пример Татьяны Великановой как доказательство моего любимого тезиса: нравственность нельзя свести к заповедям, жизнь бесконечно сложнее любых правил, и дело личности (если имеется налицо личность) - найти свое собственное решение, прислушиваясь к своему собственному демону. Мой демон требовал от меня довольно рискованных поступков, но не разрешал втягиваться без остатка ни в какое дело, даже самое благородное, и настаивал на сохранении внутренней независимости, в которой рождается свободная мысль. Я любовался нравственной цельностью Татьяны Михайловны Великановой, Петра Григорьевича Григоренко и других рыцарей правозащитного движения. С Петром Григорьевичем у меня даже вышел случай подружиться, и я был очень рад нашей дружбе. Но у меня другой нравственный стиль: сознания неразрешимости основных нравственных проблем и невозможности их решения без какого-то ущерба.

Сергей Сергеевич Аверинцев как-то написал в "Советской культуре": "Для здорового функционирования культуры нужны люди, которые без остатка посвятили свою жизнь мысли как таковой... Деятель проводит свою "линию" мыслитель прослеживает своей мыслью все линии, и, какими бы твердыми ни были его убеждения, он не может перестать видеть самую неприемлемую для него систему не извне, а изнутри. Всё в мире действия - за себя, за своих, за свое. Но есть другое призвание, как у Волошина, - быть стрелкой весов, указующей разницу веса".

Не могу сказать, что посвятил себя мысли "без остатка". С логической точки зрения, я вел себя непоследовательно и то приближался к Аверинцеву, то к Григоренко. С обоими я охотно беседовал и обоих понимал. Как-то случилось в 1967-м, что мне на дом принесли подписной лист протеста по делу четырех (Гинзбург, Галансков, Добровольский, Лашкова); я сам подписал, подписала моя жена и две ее подруги (одной это припомнили). Но когда собрались ехать с этим подписным листом дальше, в "Философскую энциклопедию", я сказал: "Не надо заваливать эту малину!" Впоследствии Рената Гальцева говорила мне: "Не могу понять, почему нашу редакцию обошли"... Я был убежден, что энциклопедию, где систематически печатались статьи Аверинцева по философии религии, нелепо и глупо ставить под удар ради двух-трех подписей; и стоически принимал нежелание самого Аверинцева подписывать какие бы то ни было протесты. Эту индульгенцию я в своих "Письмах о нравственном выборе" распространил на учителей и врачей, которых за подпись выгоняли с работы, наказывая детей и больных.

У каждого своя дхарма. И исторический процесс оставляет нам не только одну роль. Возможен и оправдан "чистый", кабинетный мыслитель. Возможен и мой стиль. Так или иначе, мысль должна сохранить свою свободу и незаинтересованность в результатах, иначе она теряет свою многомерность. Мне особенно близко то, что "мыслитель прослеживает своей мыслью все линии". Я действительно хотел понять и Владимира Осипова, и Виталия Рубина, и Григоренко, и Аверинцева. Я склонен мыслить сразу несколькими потоками, перетекающими друг в друга, как рукава одной реки, и часто одновременно разрабатывал две-три альтернативных модели. Грубо говоря, это можно назвать плюрализмом, и Солженицын имел основания причислить меня к плюралистам. Следует только прибавить, что плюрализм - не бранное слово, а философский принцип, существующий довольно долго, примерно две с половиной тысячи лет; а в последние века - и социально-политический принцип, близкий по смыслу к таким понятиям, как веротерпимость, диалогичность, демократия. В русскую жизнь он, к сожалению, не внедрился; однако и отменить его не может даже самый великий авторитет. Ибо все философские принципы коренятся в устройстве человеческого ума; и один ум не вправе навязывать другому свой внутренний строй; а потому философский спор, спор принципов, будет длиться до тех пор, пока существует философия.



...C этим чувством внутренней свободы я вступил в общественную борьбу после отставки Никиты. Я вошел в нее весело, как в новый капустник. И антисталинская речь так удалась мне именно потому, что в ней не было скучной серьезности, что это была, в известном смысле, игра, - пожалуй, не менее рискованная, чем игра бандерильеро с быком, - но игра, на которую я смотрел, при всей захваченности, откуда-то изнутри, из точки покоя и обдуманно соразмерял степень дерзости, балансируя на самой черте, за которой неизбежно начинались репрессии, - но не переходя через черту. Возможность такого балансирования мне подсказала статья "Социологические условия харизмы", где описывалось, как новые африканские лидеры научились ругать колониальные власти, не попадая в тюрьму (что делало их волшебниками в глазах малограмотных). А форму подсказали похабные стишки, сочинявшиеся в свое время на пару Михалковым с Сурковым (я их слушал из уст бывшего школьного товарища, впоследствии редактора "Советской культуры", В. И. Орлова). Остроумие их (довольно примитивное) было в том, что слово, относящееся к материально-телесному низу, подсказывалось рифмой, но не произносилось. И только в конце целой серии куплетов, когда слушатель перестал ждать матерщины - вы ее получаете с роскошной, полной рифмой...

Круг за кругом я обходил запретную зону, вспоминал Ивана Калиту, Ашоку, Цинь Шихуанди - и вдруг произнес матерное слово "Сталин". И сразу сменив язык, начал крыть Сталина строго по-марксистски, выбирая ругательства из темпераментной статьи Ленина "Памяти графа Гейдена".

Аудиторию охватил восторг. Философы в штатском вскакивали, пытались подойти к трибуне, но их хватали за плечи и сажали на место. Несколько скомкав последние фразы (что культ Сталина - месть истории за разрушение религиозной веры), я кончил. Оглянувшись, увидел, что колокольчик уже в других руках. Арсений Владимирович Гулыга исчез из президиума (кажется, что-то с кем-то улаживал). На несколько недель интеллигенция окутала меня харизмой, как африканцы Кваме Нкруму или Джулиуса Ньерере. Какой-то кандидат наук, оставшись со мной наедине, спросил, считаю ли я себя пророком. Я перекосился и ответил: нет, и вам советую думать своим умом. Больше он ко мне не подходил. Африканцы белого цвета хотели пророка, вождя. А я хотел другого - хотел их подтолкнуть к свободной речи, хотел подсказать, что так, как я, могут все. Это оказалось преждевременным. Ораторами делаются - только поэтами рождаются, - но не так быстро делаются. Особенно после нескольких десятилетий рыбьего и рабьего молчания. Мой пример подтолкнул М. И. Ромма. Он воспользовался случаем сказать что-то о Сталине и потом пригласил меня в гости и целый вечер рассказывал о своей жизни в те годы (видимо, воспоминания его очень томили). Но вскоре Ромм умер. Еще тогдашний редактор "Комсомольской правды" предложил мне придумать какую-нибудь тему для круглого стола. Я придумал, и круглый стол состоялся, но материалы не были напечатаны. А редактора скоро сняли с работы. Любопытно, что непосредственно со мной он не решился говорить, агентом связи служил корреспондент.