Страница 25 из 26
В этот момент они поравнялись с большой группой маленьких детей, которые медленно поднимались по дорожке, держась за руки.
Детишки были одеты так, как будто только что вышли из 30-х годов двадцатого века. Все в белых панамках. В штанишках и юбочках на бретельках. Некоторые держали в руках марлевые сачки для ловли бабочек.
Этот протяжённый «ручеёк» оттеснил Вильегорского на обочину тропинки, и он, перекрикивая ребячий гомон, по-прежнему пытался разговаривать с Чарышевым, оказавшимся на противоположной стороне:
– Вы, наверное, удивитесь, но Сталин тоже свои деяния называл «перестройкой». А гласность обсуждалась ещё во времена Пушкина. Да-да! Именно так. Всё повторяется, – Вильегорский с трудом перекрикивал детский гомон. – Кстати, вы мне не подскажите: какова мораль басни Крылова? Там, где про ворону и лисицу… Помните: «Ворона каркнула во всё воронье горло: сыр выпал – с ним была плутовка такова», – и он тут же, пытаясь расслышать ответ Чарышева, неосознанно подвинулся вперёд.
Оказавшись посредине дорожки, Вильегорский сразу стал помехой идущим детям, которые столпились возле него и начали удивлённо его разглядывать:
– Дяденька, ты Гулливер или дядя Стёпа милиционер? – неожиданно спросила его маленькая девочка в красных сандаликах.
Вильегорский удивлённо глянул на неё с высоты своего роста, будто с высоченной башни. Казалось, что только в этот момент он заметил окружавших его детей. Тут же обрадовано полез в карман и, достав горсть конфет, стал их с удовольствием раздавать всем вокруг. Делал он это так, будто кормил птиц с руки. Дети осторожно брали ириски с его ладоней, говорили «спасибо» и заворожено смотрели на него как на какого-то сказочного героя. А Вильегорский смотрел на них, сияя искренней радостью.
– Профессор, я могу вам сходу ответить… Про басню! – безуспешно пытался докричаться с другой стороны Чарышев.
Девочка в красных сандаликах тоже старалась обратить на себя внимание Вильегорского:
– А я уже догадалась, кто ты! Ты – волшебник из Изумрудного города. Правда?! – и, не услышав ответа от растерявшегося профессора, подёргала его за штанину, будто за верёвочку дверного звоночка. – Ты самый добрый дедушка на свете? Да? Ну скажи, да?!
Вильегорский начал смущённо кивать, осторожно попытался погладить своей огромной пятернёй девочку, но так и не решился, и с содроганием отдёрнул руку, услышав громкий командный женский голос:
– Ребятишки, встаём парами, – обратилась к детям одна из воспитательниц, – и идём дальше к нашему автобусу. Раз-два, раз-два!
Девочка в красных сандаликах шла последней, подталкивая худенького мальчика в шортиках. Затем она остановилась, оглянулась и смущённо помахала «дедушке-волшебнику».
Вильегорский провожал детей взглядом и сначала даже не понял, что этот прощальный жест обращён именно к нему. С опозданием он начал спешно махать в ответ, размашисто, неуклюже, всё время радостно посмеиваясь.
Девочка шла в паре, но больше уже ни разу не оглянулась. А Вильегорский всё махал и махал ей вослед, надеясь, что она ещё обернётся. Ему так этого хотелось:
– Не дал мне Бог детей…– тихо сказал он с сожалением и тут же недовольно вздёрнулся от восклицания Чарышева, который наконец-то дождался возможности для ответа:
– Мораль сей басни такова! – задорно зазвучал его голос. – «Уж сколько раз твердили миру, что лесть гнусна, вредна; но только всё не впрок…»
– Не дал… – повторил профессор, всё ещё думая о своём.
Но Чарышев продолжал старательно, чувственно декламировать:
– «И в сердце льстец всегда отыщет уголок»…
Вильегорский, по-прежнему посматривая на удаляющихся детей, без особого желания вернулся к прерванному разговору:
– Да, верно, – сказал безразлично он, но тут же, спохватившись, энергично воскликнул: – Конечно! Но только там заложен и другой смысл: чтобы обрести так называемую свободу слова, нужно обязательно быть готовым расстаться с сыром. Одно без другого не бывает. И знаете, где я это прочитал: в размышлениях современников Пушкина. Выходит, что в девятнадцатом веке понимали всё это гораздо проникновеннее, чем сегодня! Может, потому что они были внутренне намного свободнее нас?
Вильегорский стал пристально смотреть на человека в панамке, который всё время держался поблизости. На этот раз он разглядывал какой-то невзрачный цветочек на склоне. Но как только профессор зашагал вниз, беря под руку Чарышева, тот тоже медленно пошёл за ними.
– И что же тогда, по-вашему, является настоящей свободой? – недовольно, с некоторым вызовом спросил Чарышев.
– Да то же, что и всегда, – взмахнув зонтиком, как-то очень по-простецки, очень буднично, ответил Вильегорский. – Она у нас всегда одна-единственная. И за неё совсем не надо бороться. Её не надо провозглашать, потому что каждому она даётся с рождения. Это очень тихая свобода. Вот здесь! – и он несколько раз показал себе на грудь. – Выбор по совести. Между добром и злом. И толпой такая свобода не постигается. Будьте уверены в этом! – и Вильегорский оценивающе посмотрев на Чарышева, утвердительно покачав головой. – Только поодиночке. Только так. И никак по-другому. И вот как раз от этого выбора и зависит всё остальное в нашей жизни. А вместо этого нам постоянно подсовывают какие-то принципы всеобщего равенства и справедливости. Настоящую свободу подменяют разными возможностями и потребностями. И многие верят в этот обман. Хотя давным-давно известно, что птичка, пожившая, даже в золотой клетке, навсегда теряет способность жить на воле. Потому что прикормленной свободы не бывает.
– Но ведь это же абсурд! – вскричал удивлённо Чарышев. – Чистейшая демагогия. Я ведь понял, к чему вы клоните… Только тогда выходит, что какой-нибудь бесправный раб может быть свободнее его рабовладельца… Нет! Это полнейшая ахинея, профессор! Ну, скажите, какой толк от такой вот этой вашей внутренней свободы, если…
– Представьте, наиважнейший! – невозмутимо пояснил Вильегорский, поглядывая на стоявшего в отдалении мужичка в панамке. – Можно ведь и осла отпустить на свободу, как написано в Библии, но вот беда, никто ещё ни разу не встречал свободных ослов. Есть только дикие и домашние. Правда, и по-настоящему свободный человек тоже навсегда остаётся вечным рабом… Рабом своей ответственности. Другого ему не дано. Потому что безграничная свобода всегда заканчивается беспредельной продажностью. Нужно понимать, что воздушный змей высоко взлетает и долго-долго парит только потому что его удерживает тонюсенькая ниточка. И какой же это соблазн – взять и оторваться от неё! И ведь действительно: змей тут же вырывается на свободу и стремительно взмывает вверх. Да вот только быстро падает, и разбивается. Вывод напрашивается странный: высоко летают только те, кто не отрывается от земли…
– То есть по-вашему выходит, что её как бы и нет этой настоящей свободы и… не может быть?
Вильегорский уже не слышал этого вопроса. Он, пристально всмотревшись в подозрительного незнакомца в панамке и увидев его пугливое смущение, тотчас будто взорвался от переполнившей его ярости. С искажённым ненавистью лицом профессор подбежал к нему и, схватив за рукав рубашки, гневно закричал:
– Ну, что, интересно тебе?! Да? Всё время здесь ходишь, всё подслушиваешь… Господи, как вы мне все уже надоели! Всю жизнь не даёте покоя, – и тут же в его голосе появилась какая-то страдальческая безысходность. Он махнул рукой, тяжело вздохнул и еле слышно сказал. – Ну, всё – иди! Иди, докладывай… И ещё там припиши в конце своей писульки, что профессор Вильегорский – враг народа. Или как там у вас это сейчас называется?
– Ты чё, папаша? Ты чё… Я же… – дрожащим голосом удивлённо затараторил человек в панамке. – Я же просто… мне любопытно было… – и он покаянно сложил руки на груди. – Я и… Я же никогда с такими людьми… Никогда… Вы не обижайтесь на меня… Не обижайтесь… – и этот человек из простого народа стал уходить обратно в свой народ как-то обиженно и несуразно. Бочком. Всё время оглядываясь.