Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 8

Прочитав статью Воге, я согласился, что концепция Хантингтона может быть принята как дополнение моей "теории субэкумен". Мое мышление культуроцентрично и неторопливо, я готов ждать века; мышление Хантингтона политикоцентрично и нацелено на короткую дистанцию. Ни одна точка зрения не исключает другой. Я исхожу из опыта Европы Нового времени и подчеркиваю единство ее культуры. Никакие распри не помешали распространению готики, ренессанса, барокко, классицизма, просвещения, романтизма из того или иного угла, где они возникли, по всем другим странам, и это единство в конце концов оказалось решающей силой, поддержавшей общеевропейскую солидарность в экономике и политике. На этом основано мое предположение, что возможно единство в форме диалога культурных миров, сохраняющих каждый свое лицо; я полагаю, что в подобном диалоге могут сложиться единые нормы глобальной солидарности, глобального этноса. Но если бы Гитлер имел атомное оружие, такой разговор был бы невозможен: вместо нынешней Европы, на пример которой я опираюсь, сложилась бы большая прусская казарма.

Будущее открыто неожиданностям, и моя концепция - только проект, за который надо бороться. В таком направлении работает Общество морального перевооружения. В 1998 году оно завязало диалог с мусульманскими фундаменталистами Газы. Один из них приехал на конференцию в Горном доме (Швейцария). Он с сочувствием выслушал доклад о столкновении культур и согласился с условиями сотрудничества, которые я предложил: Запад прекращает то, что на самом Западе получило название "засорение нравственной среды", а мусульманский мир осуждает террористические методы борьбы с кощунством. Я не переоцениваю важность единичного согласия. Оно тонет в миллионах противоположных примеров. Но на Кавказе даже единичного факта диалога с ваххабитами, кажется, не было.

Если не решены проблемы диалога культур, возникают "хантингтоновские" проблемы. На короткой дистанции они все заслоняют, и главными действующими лицами становятся солдаты. Но на более долгой дистанции решение не может быть найдено без понимания друг друга. Надо уйти от сознания, которому "странно быть персом" (Монтескье).

Вернемся теперь к проблеме дополнительности между глобализмом и этноцентрическим мышлением. Для меня она открылась лет тридцать тому назад. Вскоре после того, как цензура заставила выдрать первый вариант теории субэкумен из журнала "Народы Азии и Африки" (1966), я показал машинопись статьи сослуживцу по библиотеке Валиахмету Садуру. Его возражения выявили тo, чего я сам у себя не заметил: меня заботило только сохранение великих культурных миров; диалог этих миров представлялся мне достаточной альтернативой казарменному единству коммунистической империи и единству мирового рынка, в котором тонут непродажные ценности. Упадок и исчезновение ряда этнических культур меня не волновали. Возможно, в этом сказался мой личный опыт. Мне дорого чувство бездны у Тютчева, Достоевского - и мало трогают их почвеннические и славянофильские идеи. Мне одинаково близки буддизм дзэн, Майстер Экхарт, Ибн аль-Фарид и старец Силуан. Я живу в России, сроднился с ней и потому предпочитаю язык христианской традиции, но, если бы жил в Японии, цитировал бы Догэна и Хакуина.

Валиахмет Садур чувствовал и мыслил иначе. "Мы", с которым соотносилось его "я", - этническое, и он болезненно переживал размывание татарской культуры. Садур объяснил мне, что современная система образования безо всякого насилия денационализирует татарина, превращает его в русского интеллигента татарского происхождения, думающего по-русски, пишущего стихи по-русски. Я угадал, что этот вопрос имел политическое измерение, и спросил, что он предпочитает: расширение автономии Татарии с учетом всех ее забот или полную независимость? Садур замялся (дело было задолго до перестройки), но потом улыбнулся и откровенно ответил: полную независимость; но без выселения русских из Казани и татар из Москвы.





Пафос этнического самосохранения одухотворяет и теорию этносов. Не случайно книга "Этногенез и биосфера" впервые была опубликована в Прибалтике (в Москве мешал ее слишком явный антимарксизм). Так же не случаен эпизод, имевший место при публикации моей "Теории субэкумен" в парижском журнале "Диожен" в самом конце семидесятых. Редактор, господин Кейюа, попросил меня выбросить раздел, посвященный разбору и критике теории этносов как альтернативы моей схеме. По его словам, эта теория совершенно неинтересна читателям. Я выкинул пару страниц, но задумался: чем объяснить резкое различие читательского интереса в Париже и Москве?

Видимо, идеи Гумилева были чужды Европе, захваченной процессом интеграции; а живой интерес к этническому в Советском Союзе говорил о начавшемся процессе духовной (политически еще не выраженной) дезинтеграции. Поэтому западному читателю бросаются в глаза белые нитки, которыми сшита теория этносов, и не хочется даже обсуждать ее; а в нашей стране сами слабости теории этносов идут ей на пользу и помогают стать своего рода слабостью образованного общества. Ибо широкой публике нужна не столько строгая научная теория, сколько "научная идеология", идеология в форме науки; и публика получила то, что ей было нужно.

Мне кажется, что развитие событий подтвердило мою догадку. Разрушение советской системы шло из ее центра, из Москвы. Политически ее разрушал идеолог партии Суслов своей хитроумной тактикой национализма для русских и интернационализма, скажем, для чехов (цинизм этой политики слишком бросался в глаза). А русская национальная интеллигенция, раненная разрушением традиций в советской "антисистеме", увлеклась идеями, разрушавшими империю духовно.

Мне стоило некоторого труда убедить товарища по лагерю - довольно известного сейчас писателя, - что без коммунистической идеи большая Россия (названная Советским Союзом) непременно развалится. Когда Ф. это понял, то простил коммунистам шесть лет, проведенных в лагере ни за что ни про что, и стал уважать Сталина. Подобный зигзаг проделал впоследствии А. Зиновьев. Критикуя "Зияющие высоты", власти не ведали, что творили. Не ведал этого, по-моему, и