Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 15



Белье там какое-то оказалось, денег сколько-то, пачка писем перевязанная, бритвенный дорожный прибор и футляр бархатный, а в нем золотой камертон. – Лариса Валентиновна слушала Лушу, не веря своим ушам. Модест Петрович ограбил на улице человека! Ужас, немыслимо, невозможно. – Деньги они с приятелем себе забрали и тут же в кондитерской и потратили на пирожные и мороженое. Наелись, говорил, аж тошнило, а саквояж спрятали, а то, если бы дома узнали, выпороли бы так, что кожа на заду потрескалась. Ну вот, потом пару раз наведывались в свой тайник, камертон разглядели, письма. Вот тогда-то Модест Петрович и запомнил, что это были письма от какого-то Петра Ильича Чайковского своему брату, Модесту Ильичу. Кто такие эти Чайковские, он, конечно, понятия не имел, а запомнил и заинтересовался только потому, что имя совпало. Он Модест, и там Модест. Он даже дрожь какую-то почувствовал, будто что-то роковое случилось. А потом камертон этот потихоньку от приятеля из саквояжа стянул, так он ему понравился, что из рук выпускать не хотелось. Вот тогда он музыку слышать и начал. Внутри себя слышать. А дружок его вскорости помер то ли от тифа, то ли от холеры, то ли еще от чего, и остался Модест Петрович единоличным владельцем камертона и писем. А о том, кто такой Чайковский, он уже потом узнал, когда музыке стал учиться.

Лариса Валентиновна сидела, молча обдумывая Лушин рассказ. Какая странная, почти невероятная история.

– Кто же был тот человек, у которого они камертон украли? – спросила она вслух.

– Модест Петрович думал, что это был тот самый Модест, брат Чайковского, которому композитор письма писал. Он его, конечно, в тот день плохо разглядел, но потом видел на портретах и говорит, что вроде похож был.

– Невероятно… А что же он с письмами сделал?

– Да выбросил от греха.

– Это так не похоже на Модеста Петровича… Ограбить человека, присвоить себе его вещи…

– Да что ж тут удивляться, ему и было-то лет десять, пацаненок совсем, а еще кругом такое творилось, вся страна ходуном ходила, в городе что ни день, то стачки, митинги, забастовки, военные, раненые с фронта, жандармы, полиция, лозунги всякие, чистое светопреставление, – замахала на нее руками Луша. – Нашли, о чем рассуждать. А честнее и добрее человека, чем Модест Петрович, обыщись не найдешь, – наставительно закончила домработница, и Лариса Валентиновна истово с нею согласилась, чувствуя, как легче и спокойнее стало на сердце.

– Дак чего ж мы с этим гадом делать будем? – вывела ее из состояния благодатного покоя Луша.

– Не знаю. А только человек, отнявший чужую жизнь, должен заплатить своей! – неожиданно горячо воскликнула Лариса Валентиновна. – Убийцу нужно убить! Вот именно, его нужно убить! – Господи, что она несет, какое убийство? Кто его убьет, она сама? Дикость. У них дома даже оружия нет, тут же спохватилась она.

– Убить – это, конечно, справедливо, да вот только как хорошему человеку такой грех на душу взять. Нет, – покачала головой Луша. – Не осилить нам такое дело, да и потом что? Расстреляют ведь.

– Его же не расстреляли! Живет сыт-пьян, пользуется всеми благами и ни о чем не печалится. Он ведь и проговорился о содеянном не из раскаяния, а чтобы мне досадить, – с горечью объяснила Лариса Валентиновна. – Это страшный человек, да это даже и не человек вовсе, а чудовище!

– Чудовище, он чудовище… – в полубреду-полуяви бормотала Лариса Валентиновна. Но ведь Анатолий не стрелял, нет. Он подло, тайно отравил Модеста. Отравил и остался безнаказанным. Вот и его надо отравить. Да еще так, чтобы он мучился, умирая, и вспоминал то, что сделал, мучился и вспоминал, мучился и вспоминал, мучился и всп-о-м-и-н-а-л…

Лариса Валентиновна от Луши вернулась на рассвете, сил дойти до кровати не было, она присела на минутку в кресло да так и уснула.

– Мам, мама, просыпайся. Мама! Ты что за столом спишь? Мам? – Лизин встревоженный голос прорвался сквозь ватную бесчувственную пелену, в которую провалилась, засыпая, Лариса Валентиновна. – Мама!

– Да, что? Что случилось? – еще плохо соображая после сна и резкого пробуждения, бормотала Лариса Валентиновна, с трудом разгибая спину и шевеля шеей.

– Ты в кресле уснула! – возмущенно воскликнула Лиза, встревоженно глядя на мать. – Мам, ты не пила? – В голосе дочери звучала тревога, подозрительность и едва уловимая нотка презрения.

– Бог с тобой, – отмахнулась Лариса Валентиновна, поправляя волосы и одергивая блузку. – Просто сидела вот вечером и вспоминала папу. – Она указала на камертон. – А ты еще помнишь отца?



– Ну конечно, – легко согласилась дочь.

– Нет, я имею в виду по-настоящему. Ты помнишь, каким он был, как вел себя, ходил, разговаривал, как брал вас с собой на репетиции и концерты, как мы на море ездили на машине?

– Не все, конечно, – присаживаясь за стол, проговорила Лиза. – Какие-то отдельные моменты помню. Как он мне куклу на день рождения подарил, как у Тамары, с бантами. Помню, как мы с Ильей мороженое просили возле зоопарка, а он ни в какую не хотел покупать, потому что было холодно, а я подговорила Илью, чтобы он заревел, и тогда папа схватился за голову, обозвал нас несносными детьми и купил-таки мороженое. Но в зоопарк с нами больше не ходил, – с невольной улыбкой принялась вспоминать Лиза. – И поездки на море помню. Я обожала высовываться в окно, а папа все время ругался, боялся, что я вывалюсь из машины. А почему ты вдруг о папе вспомнила?

– Я очень по нему скучаю, – тихо, словно стесняясь своих слов, ответила Лариса Валентиновна.

– Мамочка, ты все еще его любишь?

– Да. Ладно, Лизок, надо умыться и переодеться, а то я как-то неважно выгляжу. Надо же, уснула в кресле! – покачала головой Лариса Валентиновна, прихватила футляр с камертоном и вышла из комнаты.

Глава 6

Июль 1965 года. Ленинград

– Лариса, ты дома? – Анатолий Михайлович закрыл дверь, придерживая под мышкой букет гвоздик. Сидеть на даче одному смысла не имело, голодно, да и скучно. И хотя жену с ее детьми он не жаловал, но все же люди, да и горячее питание – вещь не последняя. А потому, немного оправившись от вчерашнего похмелья и напившись растворимого кофе, Анатолий Михайлович решил вернуться в город. По пути купил букет, не стоит без особой нужды злить женщину, которая готовит тебе еду, еще плюнет в тарелку.

– Ларис, хватит дуться, – входя в комнату, примирительно проговорил Анатолий Михайлович, надевая на лицо привычную обаятельную улыбку. С годами эта маска утратила свою привлекательность, как и лицо композитора, обрюзгшее и утратившее свежесть. Смотрелась она не задорно и лукаво, как в молодости, а жалко и фальшиво. Так же, как и поредевшие тусклые волосы, нелепо зачесанные набок так, чтобы прикрыть разрастающуюся на макушке лысину.

Ларисе Валентиновне потребовалось немало труда, чтобы стереть с лица отвращение при виде мужа.

– Здравствуй, – сухо поздоровалась она, принимая жалкие, словно неживые, гвоздики на болезненно тонких стеблях. Она терпеть не могла эти цветы, словно сошедшие с плаката, выставленного к празднику Седьмого ноября. Они хорошо смотрелись на похоронах, торжественных заседаниях и демонстрациях.

– Ларис, ну извини, напился как свинья, наговорил чего-то. У Сошкина день рождения был, вот, отметили узким кругом. Есть хочется ужасно, – чмокнув мимоходом в щеку жену, пожаловался Анатолий Михайлович. – Я пойду переоденусь, накрой на стол.

– Накрой, подай, приготовь, извини, не дуйся. Я тебя ненавижу – извини. Я убил твоего мужа – не дуйся. Я низкая, подлая, бесчеловечная тварь, не обращай внимания, – зло шептала Лариса Валентиновна, накрывая в кухне на стол. Ничего-ничего. Она потерпит. Послезавтра Гудковский уезжает в командировку в Ригу. Почему-то она больше не могла называть его по имени, в этом было что-то семейное, дружеское, непереносимое и отвратительное. Гудковского не будет неделю, за эту неделю они с Лушей все обдумают.

– Ешь.

– Спасибо. Ужасно голоден, – не обращая внимания на настроение жены, с аппетитом набросился на еду Анатолий Михайлович.