Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 19

Отвечает наш бригадир (хоть он пока ещё с трудом по-русски говорит – сам-то родом из чисто немецкого села): «Та какие ш мы «фашисты»?! Мы – такие ше софетские люти – как и фы!» – «Як же – «советские»?! Та я немцев за версту бачу!»

Что делать? Посовещались мы: если пешком пойдём – так лишь к обеду до места доберёмся, а работники из нас и без того никудышные. Решаем: взять место в вагонах с боем! Берём в руки свои топоры – и сообща «атакуем» тех «кулаков», что загородили проход в вагон. Впереди, как и положено, – наш бригадир. Его зычный голос перекрывает общий гвалт: «Только попропуй толкни, кулацкая морта! Я са сепя не рутшаюсь! Ну-ка – стай насат! Витишь – места тут сколько?!»

До драки дело не дошло. Мало-помалу всё кончилось миром. Всем места хватило: расселись – поехали. В пути разговорились. Слово за слово, и оказалось, что среди наших (немцев) есть выходцы с Украины и близких к ней мест (кстати, и я ведь тоже родом оттуда – из-под Одессы). Перезнакомились, и после этого «кулаки» нас, своих земляков, даже каким-то домашним пирогом угостили – с грибами и картошкой. Вкуснятина!

А в лагере кормёжка отвратительная. Суп прозрачно-жидкий. Отходят люди со своими мисками от окна раздачи в столовой – и приговаривают про себя:

«Immer – Wasser! Reines Wasser! Helles Wasser! Wasser, Wasser!»

(«Всегда – вода! Чистая вода! Светлая вода! Вода, вода!).

При таком питании и тяжёлой работе силы покидают человека стремительно и безвозвратно. Принялись поить нас (от цинги, раз в день) отваром крапивы и хвои, но дела всё хуже и хуже. У многих начали ноги опухать. Хорошо ещё, что вольнонаёмные иногда нас понемногу подкармливают – из дому приносят, от себя отрывают. Даже начальник нашего участка – Шигорин – делится со мной варёной картошкой. Иногда.

(Конец июня)

Сегодня вечером на меня навалилась куриная слепота: внезапно перестал видеть – в сумерки. Это – от голода. «Вольная» учётчица – Капа – пожалела меня, рассказала вечером своей маме: она тоже недалеко работает – на железной дороге. Достали они где-то кусок свежей говяжьей печени, сварили его и дольку небольшую отдали мне. Что я мгновенно поглотил – и с огромным удовольствием. Спасибо Капе: хорошая, добрая она девушка! И маме её – спасибо!

(Июль)

Наконец-то пришло письмо с Алтая – из нашего «нового дома». Слава Богу: там все живы! А вот моих писем они так и не получили. И главное: что с папой? Всё тревожнее за него.

(Сентябрь)

Пришло письмо с Алтая – от дяди Эмиля. Маму и Пауля отправили на север – в тундру. И адрес неизвестен. Ужас! Но главное – живы! А вот бабушка умерла: почти сразу после отъезда мамы и Пауля. Милая, любимая бабуля! Пусть Алтайская земля будет тебе пухом!

(Ноябрь)

Ад кромешный! Я снова – в лесорубах. К лесосеке добираемся пешком – километров за семь. Выходим из зоны затемно – ранним утром. В бригаде – около тридцати человек. Охраняют нас два солдата-«вохровца» с овчаркой. «Шаг влево, шаг вправо – стреляем без предупреждения! И без промаха!»

Труд на лесоповале (особенно зимой) – самый изнурительный из всех, что могут быть на этом свете. Полуголодные, плохо одетые и обутые, мы несколько километров бредём гуськом – по глубокому снегу – и добираемся до места уже обессиленными. А впереди – целый день изматывающей работы.

Вальщики разбиты на пары, орудуют лучковыми пилами («лучками»). Но сначала требуется очистить снег вокруг дерева: чтобы видно было, какой высоты оставлен пень – разрешено не более 15 сантиметров. Да и для себя место освободить нужно. Приходится вставать на колени – на лёд и снег – или постоянно работать внаклонку («в три погибели» – по-русски говоря).





Подпиливать дерево надо тоже умеючи: чтобы оно в намеченное место упало, никого из соседнего звена не накрыло, волчком на комле не завертелось и самих вальщиков не задело. Для работы-то отводится лишь небольшой пятачок, который конвоиры лыжнёй очерчивают – «запреткой». Выйдешь за эту границу (преднамеренно или по ошибке) – получишь пулю за «попытку к бегству».

Как правило, сваленное дерево утопает в снегу, и его надо откопать – на всю длину. После этого начинается обрубка сучьев (топорами на длинных ручках – «канадками). Для охранников разжигается костёр, у которого и нам иногда (в сильные морозы) дозволяется чуточку обогреться и малость отдохнуть.

Работы много, а толку – пшик один. Ведь даже с хорошего дерева (толщиной 30-40 сантиметров, ровный ствол, мало веток) больше кубометра делового леса не возьмёшь. И чтобы полный паёк («третий котёл» – 700 граммов хлеба) получить, нужно выдать на каждого лесоруба не менее шести кубов. Для этого с утра и до вечера в поте лица ишачить надо. А где сил набраться, если еда всё хуже и хуже – с каждым днём?

Возле лагерной вахты – у выхода из зоны – на большой доске красной краской выведено: «Труд в СССР есть дело чести, славы, доблести и геройства!» На деле же получается, что труд здесь, в лагере, – всего лишь орудие для убийства.

Странное дело, однако: все самые рослые и сильные из нас уже поумирали: как здесь, в лагере, говорят – «в могилёвскую губернию убыли». Да, они много и хорошо работали, но не могли восполнить затраты энергии голодной лагерной пайкой. Так же быстро погибают здесь и те, кто старше сорока лет – опасный возраст для мужчин.

Мой бедный папа! Боюсь (и чем дальше – тем больше), что его уже тоже нет в живых!

Работаем по 10-12 часов в день, плюс дорога – в лес и обратно. Охранники-то сидят у костров и греются, а нам и это «удовольствие» перепадает лишь изредка. Бежать отсюда – безумие, зимой – тем более.

Первый выходной за последние полтора месяца. И то – для того только, чтобы мы немножко починили одежду и обувь. Почти год в своём проходили, окончательно оборвались, а казённую «вещёвку» нам выдавать не спешат. Мёрзнем – словами не сказать как! Что они там, наверху, ждут, видимо, когда мы все тут перемрём?

Кроме того, надо наши бараки-полуземлянки от снега откопать. Зима только начинается, а их уже сугробами почти до крыши занесло. И это называется – выходной?!

После возвращения из леса в барак тут же валимся на нары, как подкошенные, – отдыхаем, понемногу приходим в себя. Рваную и мокрую одежду, а также обувку сушить негде – только на собственном теле. Спим, не раздеваясь, – на общих нарах, в тесноте, впритирку друг к другу. В бараке те, кто помоложе, располагаются на верхних нарах, а пожилые – внизу.

Иногда говорим о фронте, вспоминаем о родных местах, о своих семьях. Но все рассуждения обычно сводятся к еде: «Эх, мужики, дали бы мне сегодня то, чем мы дома собак кормили! Я бы ей свою баланду отдал, только не знаю, стала бы она её есть или нет». А те, что постарше всё ещё надеются: «Нас весной по домам распустят. Все мужики на фронте – кто хлеб сеять и убирать будет? На одних бабах далеко не уедешь!»

Когда же наступает время еды, усаживаемся по своим местам – как цыгане на базаре: ноги согнуты, локти на коленях, руки подпирают голову. И все взоры устремлены к входной двери. Сначала раздают хлеб, который тут же съедается. Потом выпивается баланда и пальцами начисто вытираются глиняные чашки, из которых мы «вкушаем». И опять продолжаются разговоры о еде. Но уже лежа.

Мы окончательно обессилели. Норму никто выполнить уже не может. А после того, как хлебный паёк урезали (на 100 граммов), и до леса едва добираемся. Все превратились в скелеты, многие умерли от голода. И каждое утро несколько мертвецов (до десятка, а то и поболее) отправляются из барака в особый склад – лагерное подобие морга: закопают их (нагишом, обглоданных крысами) только весной – за зоной, в общей яме.

(Декабрь)

Самая тяжёлая новость: папы больше нет. Об этом сообщил мне его сосед по палате в центральной лагерной больнице, недавно прибывший в наш «лесозаготовительный отряд» (ЛЗО). Наверное, и там, в «сангородке», всё было, как и у нас здесь: привязали к ноге папиной бирку с фамилией, а затем либо отвезли на кладбище и прикопали там в снегу (в общей яме), либо поместили в мертвецкий сарай – до весны.