Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 20



Альгер поморщился от короткой боли и мерзко затопившего рот и горло душного потока, тронул скользкую шею, ужаснувшись размеру раны, которую трудно будет зашить, да и шрам останется, и жалобно поглядел на светлую.

Зови лекаря, попробовал сказать Альгер, соображая, что правильнее: позволить крови стекать на пол или глотать ее, что плохо для желудка, – но не смог ни сказать, ни понять.

Эбербад за спиной девки закричал отчаянно. Светлая тоже увеличила громкость и торжество стона, так что во дворе или на улице засмеялись и подбадривающе засвистели. Очень недалеко отсюда. Там, оказывается, продолжалась и будет продолжаться нормальная человеческая жизнь. А здесь была только смерть, умеющая счастливо стонать с каменным лицом и по колено в крови.

– Я же говорила, о крови не беспокойся, – странно гнусавым, не идущим ей голосом протянула светлая, ловко нашаривая и выдергивая кошелек Альгера. – Не бойся, у тебя быстро будет. Ты парень неплохой, просто обещание держать не умеешь. Можешь посмотреть, что с плохими бывает.

Она очень горячей рукой подняла и будто подклеила тяжелеющие веки Альгера, встала и подошла к Эбербаду.

Тот какое-то время пытался сопротивляться, а Альгер какое-то время смотрел, что бывает с плохими. Но оба не успели пожалеть о том, что были недостаточно хорошими.

Последнее время наступает и выходит по собственному усмотрению.

Небо было, как всегда, огромным и всеобъемлющим, перечеркивавший небо Гусиный путь остро сиял, как солончак в полдень, сияли и созвездия, названия которых она не знала, поэтому придумывала сама: Стадо жеребят, Лепешка, Котел с Бараньей ногой, Брат и Сестра, – и каждая звездочка была как прокол черной страшной бездны, сквозь который ночью пытается продавиться невероятный жар ночного, спрятанного, но куда более лютого, чем дневное, солнца, чтобы упасть на землю и сжечь ее. Если небу, которое днем и ночью любуется на землю и живущих на ней людей, перестанет нравиться вид, оно позволит ночи затянуться. Тогда ночное солнце сквозь проколы звезд доберется до земли – и наступит Ахыр заман, Последнее время. Но пока небо терпит. Раз за разом приходит рассвет, и дневное солнце выталкивает ночное из дозволенного участка мира.

Наверное, так будет и сегодня, сонно подумала она и прикрыла глаза, но тотчас поёжилась. К костру шел Тотык, разговаривая с кем-то на незнакомом языке. Язык был странный, с неправильными твердыми звуками и какой-то неровный, будто говорящий подпрыгивал, отчего тон бродил вверх-вниз, а слова точно обрывались и начинались с середины. Тотык сам не слишком умел обращаться с этим языком, поэтому слова у него звучали то слишком гладко, то потешно, а иногда не выходили совсем, и он с усмешкой переходил на родной. А его родного почти не знал собеседник Тотыка. Самые простые слова он произносил грубовато и неверно, да и голос у него был сипловатый и сдавленный. Но друг друга они понимали.

Собеседник негромко настаивал на чем-то, а Тотык пытался отболтаться, со смешками и вроде бы вполне добродушно, если не расслышать брошенное вполголоса «Знаю я, что должен, потрох ты рыбий». Рыбий потрох у Тотыка был худшим ругательством, хуже оскорблений крови, матери и даже неба и отца.

Ей показалось, что и впрямь пахнуло рыбой, сырой вспоротой, затем сильнее – жареной, а затем отчетливо – просто углями на горячем железе, и она, так и не рассмотрев ничего, кроме двух зыбких силуэтов на фоне огня, поспешно прикрыла глаза, стараясь дышать ровно. «Мальчик, спать», – подумала она почему-то. Щеке стало жарче, над веками загуляли красные и желтые полосы. Сипатый что-то сказал, Тотык возразил, утомленно добавив:

– Сядь праведно.

Она не поняла, что это ей, и Тотык предупредил уже знакомым тоном:

– Накажу. Глаза открой и сядь праведно, на тебя посмотреть хотят.

Она без суеты, но и не мешкая, заворочалась и села на кошме, не поднимая головы. Жаровня с углями приблизилась, почти обожгла левую щеку и заставила выбившиеся из-под платка волосы скрутиться, воняя паленым, прошла кругом мимо лба к правой щеке, опустилась к подбородку. Твердый холодный палец, воняющий не рыбой и не углем, оказывается, а мокрым железом, ткнулся в губы – она вздрогнула, – приподнял верхнюю, оттянул нижнюю, проехал от переносицы к кончику носа и убрался.

Она поспешно отъехала по кошме назад, боясь поднять голову. Сипатый усмехнулся, они с Тотыком опять заспорили, причем Тотык злился все сильнее, повторяя то «Кошчы», то «Кул», и вдруг похлопал ее по плечу, веля встать, и сказал на понятном языке:

– Кула бери, если хочешь, я не возражаю, приказ есть приказ. Девку не отдам. Кто в даваре служить будет, стряпать, котел мыть?



Сиплый как будто поддакнул ему и засмеялся. Тотык зло возразил:

– Да она мелкая еще, под небом-то не греши.

Сипатый, подняв жаровню повыше, снова осмотрел ее и легонько, так же, как по носу, провел пальцем по ремням от горла до живота. Она вздрогнула и вцепилась в штаны на бедрах, отчаянно боясь поднять взгляд. Нельзя встречаться глазами, как будто она согласна, или не согласна, или свободный человек, а не Кошчы.

Сипатый что-то задумчиво сказал, Тотык ответил и вполголоса добавил:

– Не бойся, не отдам тебя. Да ты и большая для него, ему соплюха нужна. Пусть Кула берет.

Какого Кула, мучительно подумала она, но не та она, что сидела недалеко от костра, покрываясь потом, ледяным от ужаса и немножко знойным от жаровни, а другая она, наблюдавшая откуда-то сверху и сбоку, ниже неба и выше костра, но сипатый опять длинно заговорил, сбивая с мысли, и Тотык кивнул чуть в сторону, где кто-то спал на такой же кошме, или не спал, а, как и она недавно, делал вид, что спит, обмирая от страха и тоски.

Сипатый цыкнул и сказал – и она вдруг его поняла, не она, вернее, а та другая, что смотрела со стороны, и не поняла, а как будто после долгого перерыва услышала песню на чужом языке, который выучила только сейчас.

Он сказал:

– Обидно, что тебе девка, а мне мальчик. Хоть жизнь ей облегчу слегка.

Холодный твердый палец уперся ей в подбородок, поднимая лицо. Она решилась поднять и глаза – и в глаза ударило ночное солнце, сломав ей голову светом, болью и невозможностью дышать.

Мальчик закричал.

Она села, судорожно пытаясь вдохнуть, и какое-то время металась невидящим взглядом по негустой тьме, а руки нелепо, как будто сроду не учились ничему, то болтались в воздухе, то накрывали переносицу, в которой клокотали вся кровь и вся боль мира. Тут она вспомнила – мальчик закричал! – откинула простыню и повернулась к мальчику.

Мальчик не кричал, а спокойно дышал, сомкнув длинные ресницы, и луна нежно держала его прозрачным серпиком за обвод щеки, только этим да пятнышком на кончике носа обнаруживая свое присутствие в каморе.

Некоторое время она наглаживала воздух над мальчиком, как учил Золач, евнух, – не столько для того, чтобы убрать дурные сны, сколько для того, чтобы самой окончательно вынырнуть из дурного сна. Это ведь в ее дурном сне кричал мальчик, и это был не ее мальчик, а другой, но тоже ее, хотя такое невозможно – и вообще, и потому, что свои не забываются. Тем не менее она честно попыталась вспомнить, но, как всегда, лишь ухватилась одной рукой за невыносимо занывший нос, другой – за горло, чтобы сдержать тошноту.

Ей, наверное, надо было чувствовать благодарность к сипатому. Ее ведь и впрямь почти не трогали, а когда пытались тронуть, сразу отставали. Оно и понятно: днем гнусавит и дышит с похрюкиванием, ночью храпит на полдавара, а нос кривой и с течью всегда, днем и ночью, зимой и летом. Она и сама к такому привыкла, и, когда пять лет назад узнала, что хороший лицеправ может все исправить за полчаса, долго колебалась, не дороговато ли пять мерок за такую быструю, необязательную, да еще и болезненную, говорят, переделку. Насилу себя уговорила и ни разу не пожалела – ни о деньгах, на тот момент составлявших почти все ее скопленные за полтора года запасы, ни о переменах.