Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 16



Я не знаю, какое она выбрала место в нашем саду, в том саду, который казался мне земным раем в счастливые дни моего младенчества. Я не видела этого своими глазами. Да и поняла бы я, что она делает, если бы и видела это тогда, тринадцатилетней маленькой эгоисткой? Что мы знаем о других – даже не о дальних, а о близких? Ничего. Что мы знаем о себе? Разве мы понимаем себя? Нет, нет и нет. Мы – слепые.

Дурак

Нельзя быть поэтом без некоторой наклонности ко лжи и притворству. Напротив, философом нельзя быть без любви к истине. В этом заключается одно из главнейших отличий философа от поэта, в силу которого первый выше второго. И действительно: философы гораздо реже встречаются, нежели поэты.

Не знаю, когда мы познакомились. Ни месяца не помню, ни числа… Помню лето, дачу, застекленную веранду, солнечные блики на деревянном полу, розовые и белые соцветья в глиняном кувшине на обеденном столе… Солнечное, беззаботное, бездумное, тихое лето… И ничего больше. Ни лица, ни голоса – словно и не было, словно показалось в полусне, в летней полудреме: подняла глаза, обернулась – да нет никого.

Он приехал неожиданно, как, впрочем, почти всегда неожиданными бывали эти дачные визиты. Хлопнет калитка, зальются захлебывающимся лаем обе собаки и понесутся, ломая кусты, наперерез к аллее, а ты ждешь: постучится ли кто в стеклянную верандную дверь или шаги, постепенно приблизившись, вновь стихнут – значит, гости к хозяевам, в другой конец дома.

А впрочем, может быть, он что-нибудь и сообщал тетке, потому что он ехал к Алеше – встретиться, поговорить. Но, думаю, вряд ли заранее был известен день и час – ощущалось, что он не совсем кстати. Алеша занимался под кленами. Гостя нужно было чем-то занять, и надолго, и тут под теткину руку подвернулась я: почему бы вам не прогуляться?

Вдвоем ли мы отправились или вместе с мамой? Думаю, что с мамой – так вероятней. Бродили мы долго, но о чем говорили – стерлось из сознания безвозвратно, словно я смотрела сквозь него, словно отвечала, не слыша. Помню, что уже после бесед на веранде, после совместной трапезы, перед самым отъездом он на каком-то листке написал свой адрес и попросил мой. Я назвала из вежливости, но, глядя ему, уходящему, в спину, недоумевала – о чем и зачем мне с ним переписываться?

Кажется, это была первая мысль по его поводу за истекший день.

Когда за ним захлопнулась калитка, я решила уточнить детали у тетки – кто он и что. Пишет кандидатскую диссертацию по философии, поклонник Алеши, живет в Минске – вот и весь ее арсенал. То, что в Минске, было понятно и по адресу, а вот зачем он будет мне писать – ради меня или ради Алеши?.. Вероятнее, ради Алеши. Эта мысль меня почему-то успокоила. Что ж, посмотрим, какие письма пишут философы. И я забыла о нем.

Шло теплое, долгое, тихое лето, бездумное, беззаботное. Мне было восемнадцать лет, и мне было не до философов – известных или неизвестных. Я чувствовала себя частью этого нагретого солнцем соснового леса, этого синего за зелеными верхушками неба, частью этой дачи, частью моих близких, частью этого родного и любимого мира, а может быть, наоборот: весь этот мир – частью самой себя.



Я не запомнила его голоса, его лица. Не запомнила, когда пришло от него первое письмо. Но оно пришло, и оно было длинным, как, впрочем, были длинными почти все его письма, пока он писал мне, пока я ему отвечала. И теперь я вижу эти тетрадные, в клеточку, листки и этот размашистый, но разборчивый почерк. Вижу эти синие строчки без пробелов, сплошным потоком. О чем они были? И были ли вообще? Ничего не осталось.

Первое из писем удивило меня обращением. Наши с мамой имена стояли вместе в первой строке, но все дальнейшее относилось явно только ко мне. Но тогда при чем тут мама? При этом обращался он к нам со словами «Добрый день». Разве так пишут? Почему «добрый день»? А если я получу письмо утром или вечером, то как тогда быть с добрым днем? Что-то было в этом нелепое. Ни мама, ни тетка, никто из знакомых так не писал. И конечно, я сама так никогда бы писать не стала. Я писала обычно, как мама, начиная все письма со слов «дорогой» или «дорогая», если адресат был женского пола.

«Но не могу же я писать ему «дорогой»?» – вдруг почему-то усомнилась я, садясь за ответ. То, что можно оставить письмо безответным, я тогда не представляла – я была обязательная, я была отличница, я была так воспитана. Но все же надо было как-то начать… После долгих колебаний – странных, потому что «дорогой» я писала и своим, и чужим, так как это была лишь формула, не более того, – я наконец вывела: «Здравствуйте, Сергей». Так было нейтральнее: почти как его «Добрый день», но только уместнее, и привычнее, и приличнее, что ли. Постепенно и он перенял эту форму.

Письма от него приходили аккуратно, и как-то незаметно для себя я привыкла их получать. Мне даже начало нравиться получать эти письма. Они не были исповедальными, хотя иногда прорывались и грустные, личные нотки, они были живые, иногда даже с какими-то забавными подробностями его житья-бытья. Постепенно отвечать ему перестало быть тягостным. Напротив, хорошо было взять и на какой-нибудь скучной лекции, периодически бросая проникновенный взгляд на стоящего у кафедры, строчить строка за строкой текст очередного письма. О чем они были, эти письма? Где они теперь? Ничего не осталось.

Минули осень и зима. Наступила весна 1986 года. Как это теперь далеко – словно из иной эры – ничуть не ближе, чем весна 1886-го или 1786-го. Теплым, южным майским вечером мы возвращались из гостей и попали в грозу. Я всегда любила дождь, не холодный, октябрьский, а другой – освежающий после душного, жаркого дня. Но после этой грозы, в которой я вымокла с головы до ног, до последней нитки, я и ночью, и следующим днем все чувствовала себя как-то не так, как-то неладно, словно меня ломало и мутило. Потом странное ощущение прошло, да было и не до ощущений – мы улетали с мамой в Душанбе. Маму пригласили на конференцию, а я увязалась следом, бесплатным приложением. И увязалась не зря. Этот беглый взгляд на неведомый мир, где клубника и абрикосы, пионы и розы все вместе, сразу, в начале мая, где зной и песчаные горизонты за караван-сараем и безмерная чинара над чайханой напоминали о существовании реальных пустынь и оазисов, а сиренево-безжизненные подножия Памира – о Гималаях, – разве не стоил этот взгляд всех неудобств перелета от Кавказского хребта туда и обратно?.. Когда мы сидели, замерзшие, в пустом зале автобусного вокзала, куда нас доставили из аэропорта, и дожидались шести утра, чтобы добраться на машине до дома, это еще не было столь очевидно.

А дома, когда мы наконец-то пришли в себя, постепенно стало ясно, что что-то произошло. Этим «что-то» был Чернобыль. Мы как-то не заметили его за путешествием в Душанбе, за всеми восторгами от предгорий Памира, где мы жили, от сладостной горечи зеленого чая в чайхане, от прозрачно-опаловых абрикосов и клубники. И тем не менее он был. Телевизор и радио говорили одно, в городе – другое. Говорили, что понемногу везут на Кавказ детей не только с Украины, но и из Белоруссии, что к лету ими будут заполнены все местные санатории, что там прошел «след», что этот «след» был и у нас, но что у нас все равно «чище», а там совсем худо.

Там худо? Кого-то привезут? Привезли? Детьми из Гомеля заняты уже все детские санатории под городом? «А как же мой философ?» – подумала я и сказала маме: «Надо пригласить его на лето, надо послать ему телеграмму».

Мама изумилась. Я и сама теперь изумляюсь: чужого человека, которого толком никто не знает – десяток писем, и все… Но тогда мне казалось это естественным: человеку, может быть, грозит беда, значит, его надо спасать. Тем более, если это так просто – взять и позвать в гости, чтобы было куда уехать.

Мама была покорна. Она изумилась по-другому. Она не спрашивала о моих мотивах. Она только изумилась, почему не письмом – письма тогда доходили от нас за неделю, почему именно телеграмму – экстренность такая к чему?