Страница 72 из 74
Многовато в романе проповедей и бесед «во спасение души». Критикам пространные изложения вероучения тайного общества представлялись тяжеловесными – и уже по мере печатания «Масонов» в журнале Писемского стали упрекать за то, что он много цитирует мистические тексты вместо того, чтобы двигать действие романа.
Претензии эти были основательны, и писателя не утешали мнения знатоков о том, что ему удалось дать представление о сути масонства, о его методах и идеологии. Но не мог же он ограничиться тем, что во «Взбаламученном море» изобразил тип беззастенчивого карьериста Нетопоренко, примкнувшего к «вольным каменщикам» ради благ мира сего. В «Масонах», казалось Писемскому, ему удалось создать более впечатляющий образ такого дельца – губернского предводителя дворянства Крапчика, рвущегося в губернаторы; его связи в ордене представлялись ему залогом будущего возвышения...
Когда роман стал печататься в еженедельном журнале, автор лихорадочно дописывал главу за главой, на ходу переправлял уже набранные части. Переписка этого времени почти вся связана с хлопотами о романе. А настроение писателя делалось все мрачнее – не радовали его ни прекрасные иллюстрации огоньковских художников, ни явный успех «Масонов» у публики. Где уж тут веселиться, если домашняя жизнь превратилась в сущий ад – с сыном отношения натянулись до предела. Ведь что сделал окаянный – быть профессором университета и сойтись с какой-то белошвейкой.
Единственное, что развеяло его, было предложение Общества любителей российской словесности принять участие в пушкинских торжествах. В одном из писем той весны Алексей Феофилактович сообщал: «Я лично весь поглощен предстоящим празднованием открытия памятника Пушкину. Это, положа руку на сердце, могу я сказать, мой праздник, и такого уж для меня больше в жизни не повторится». Всем, кто видел его на торжественных заседаниях в начале июня, показалось, что Писемский был оживлен более обычного. Два прочитанных им стихотворения Пушкина «Гусар» и «Полководец» вызвали овации.
Только вот речь его «Пушкин как исторический романист» как-то не прозвучала на фоне гениального откровения о поэте-пророке, сказанного Достоевским. Всех затмил Федор Михайлович – и Тургенева, и Ивана Аксакова, и Островского, Глеба Успенского, Полонского, Майкова.
На эстраде, устроенной на Тверском бульваре, сидели рядом с Алексеем Феофилактовичем славнейшие сыны России – кроме помянутых писателей, Чайковский, Ключевский, ученые, юристы. Современник, видевший эту эстраду, поднимавшуюся невдалеке от только что сооруженного памятника, писал: «Недоставало только Льва Толстого и М.Е.Салтыкова-Щедрина, чтобы в живой выставке лиц представлены были полностью литературные „люди сороковых годов“ и „шестидесятники“. Живой иконостас святых русской культуры».
Это последнее крупное событие в общественной жизни России, участником которого стал Писемский. Прощальным светом озарил конец писательского пути великий праздник русской культуры.
Алексей Феофилактович чувствовал: немного ему отпущено дней. И поэтому все чаще задумывался о том, что же он сделал как художник, чем будет памятен для истинных ценителей изящной словесности. Да и станут ли вспоминать, переиздавать?..
В один из жарких июльских вечеров, сев отвечать на письма, он машинально пролистывал объемистый брульон – тетрадь, в которой набрасывал черновики своих эпистол. Внимание его привлек большой текст, испещренный пометками. О чем это он размахался? Он, в последние годы писавший все больше краткие записочки и деловые послания в редакции. Евгений Сю... Чернышевский... Сервантес... Э-э, да это же ответ академику Буслаеву, писанный почти три года назад.
«Лично меня все считают реалистом-писателем, и я именно таков, хотя в то же время с самых ранних лет искренно и глубоко сочувствовал писателям и другого пошиба, только желал бы одного, чтобы это дело было в умелых руках». Да-да, он никогда никому не навязывал своих пристрастий, только бы не размазывали романтические слюни – а там пишите, о чем хотите, в какой угодно манере... "Вы мне как-то говорили: «Вы, романисты, должны нас учить, как жить: ни религия, ни философия, ни науки вообще для этого не годятся»; а мы, романисты, с своей стороны, можем сказать: «А вы, господа критики и историки литературы, должны нас учить, как писать!» В сущности, ни то, ни другое не нужно, а желательно, чтобы это шло рука об руку, как это и было при Белинском и продолжалось некоторое время после него. Белинский в этом случае был замечательное явление: он не столько любил свои писания, сколько то, о чем он писал, и как сам, говорят, выражался про себя, что он «недоносок-художник...» (он, как известно, написал драму, и, по слухам, неудавшуюся), и потому так высоко ценил «доносков-художников». Эх, были б силы, он бы мог обо всем этом книгу написать или хоть солидную статью на худой конец. А так что от него останется, как от теоретика – несколько статей и рецензий двадцати-тридцатилетней давности?
Он пролистал несколько страниц. Вот позапрошлогоднее письмо переводчику-французу Дерели – здесь он тоже расстарался на целый лист – о себе рассказывал. «...Время вещь многознаменательная: меняя все в мире, оно кладет, разумеется, печать этих перемен и на труды авторов. Сначала я обличал глупость, предрассудочность, невежество, смеялся над детским романтизмом и пустозвонными фразами, боролся против крепостного права, преследовал чиновничьи злоупотребления, обрисовывал цветки нашего нигилизма, посевы которого теперь уж созревают в плоды; и в конце концов принялся теперь за сильнейшего, может быть, врага человеческого, за Ваала и за поклонение Золотому тельцу». Да, много чего прошло перед глазами за шесть десятков лет, и только малая толика виденного осела в его романах... Вот напел он Дерели, что обличал тех-то и тех-то, а ведь если вдуматься, то писал всю жизнь о себе самом. Никто, наверное, из собратьев по перу – ни Гончаров, ни Тургенев, ни Толстой – не были такими себятниками. Плохо это? Дурно ли, что в каждой его повести, в каждом романе явлен он сам – хотя бы одной какой-то стороной души?.. Но, может, и все другие писатели такие же автобиографы, как и сам он?..
Если лет этак через полсотни придет кому-то блажь взять в руки его Собрание сочинений, станет ли этот еще не родившийся русский человек читать его, не откинет на первых страницах? А если прочтет, что поразит его, что покажется своебышным, его, Писемского, несомненным достоянием? Скорее всего человеческие типы, не им впервые замеченные, но художественно им открытые. Фразер, болтун, все носящийся с наполеоновскими замыслами и ничего сделать не способный. Фанфарон, всю жизнь тужащийся казаться побольше своего росточка – тот, что, по пословице, на овчине сидит, а с соболей бьет. Умный подлец, ради комфорта, ради брюха бога в себе забывший. Скажет ли кто-нибудь через полсотни лет – поглядите-поглядите, вон Калинович какой выискался? Так как сейчас про кого-то: Хлестаков, Молчалин, Манилов...
А может быть, сказал он и какое-то всечеловеческое слово? Может быть, запомнят его книги не только в России? Может быть, и там, где нет дела до кипевших вокруг него страстей, оценят его как художника? Вот прислал же Иван Сергеевич из Баден-Бадена вырезки – и немецкие критики, и англичане, и французы переводы его романов хвалят. Как там Макс Ринг писал про «Тысячу душ»?..
Алексей Феофилактович порылся в портфеле, достал листок с переводом статьи.
«...его роман представляет более чем национальный и этнографический интерес: он в высшей степени занимателен и с общечеловеческой точки зрения. Автор, видно, глубокий и тонкий знаток людского сердца; он исследует его в самых темных углах и глубинах, беспощадно обнажая его слабости и недостатки».
Это лучший критик Германии пишет! Ну-те-ка, господин Буренин, что вы на это возразите?.. Нет, определенно надо взяться за осмысление прожитого, перечувствованного – может быть, ряд рассказов-воспоминаний написать вроде «Капитана Рухнева». А лучше – начистоту с критиками своими объясниться...