Страница 10 из 74
А потом Алексей Писемский наверняка принимался сочинять очередную повесть из великосветского быта. Легкий шум в голове после стакана вина, доносящееся из-за двери гудение угля в камине, посвист ветра за окном, тени, залегшие по углам и вздрагивающие от колебаний пламени... И выплывают из перламутрового тумана лилейные плечи, черные локоны, страстный взгляд. Лобзанья, клятвы. Свист клинка, бешеная дробь копыт, выстрел во мгле, глухой стук упавшего тела. Голубые клубы дыма, запах ливанского ладана, устрашающе низкий бас рокочет: «Ныне отпущаеши владыко по глаголу твоему раба твоего с миром...» Чернила расплылись, строчки текут, барабанят по листу жаркие слезы. Он вскакивает, шагает из угла в угол по кабинету, крутя в руке шелковую кисть халата. Тени корчатся, скачут, свечи вот-вот погаснут. Да, это будет настоящая вещь! Обязательно надо послать в какой-нибудь петербургский журнал. А не возьмут – отдать книгопродавцу, пусть печатает под каким угодно именем. Алексей Чухломин. Нет, не то. Алексей Костромитинов. Нет, просто А.П. А вознаграждение ему ни к чему... Да, и на первом листе – посвящение кузине, тоже одни инициалы. Чтобы понятно было только им двоим. Что она скажет, когда он преподнесет ей неразрезанный томик?..
Страсть к писательству не имела, однако, безраздельной власти над душой Алексея. У словесности оказался могущественный соперник – театр, причем с годами приверженность юного сочинителя сцене все возрастала – по мере того как росла его актерская слава. Первое знакомство с театром состоялось вскоре после поступления Писемского в гимназию. Для него это оказалось своего рода потрясением. Припоминая позже чувства, обуревавшие его по окончании первого в жизни спектакля, романист напишет, что «был как бы в тумане: весь этот театр, со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались ему какими-то необыкновенными, не воздушными, не на земле (а как и было на самом деле – под землею) существующими – каким-то пиром гномов, одуряющим, не дающим свободно дышать, но тем не менее очаровательным и обольстительным!»
Это неудивительно – ведь раньше Алексей не знал никаких зрелищ, исключая церковные службы да игры ряженых в праздники. Мир усадебной жизни – это был мир молчащий, погруженный в себя. Музыка считалась забавой редкой и дорогой, она являлась тогда, когда ее ждали, на нее настраивались. В этом мире покоя, молчания зрелище ценилось очень высоко, и рады были любому – потому забавы с дураками, шутами, возня с крепостными театрами составляли важную, праздничную часть жизни. Оттого сбегались смотреть на захожего кукольника с Петрушкой, прилежно глядели, как мужики представляют нехитрую комедию вроде «Лодки» или «Шайки разбойников». Оттого толпились на ярмарках перед «киятрами» и балаганами.
На театре сходились все искусства – живопись, литература, музыка, актерское мастерство. Он был вершиной, средоточием, той магической ретортой, где совершался синтез духовных устремлений поэтов, художников, музыкантов. Вот почему он занимал столь почетное место в русской действительности. Им жили, вокруг него вертелась вся большая и малая словесность. Ведь это факт, что почти каждый из русских прозаиков и поэтов писал для сцены.
Даже плохонькая провинциальная сцена с ее заурядными актерами вдохновляла молодых и немолодых людей на всякие экспансивные безумства – бешеные крики «браво!», охапки цветов на сцену, простаивание на дожде перед подъездом театра в надежде увидеть нисшедшую с высот звезду... Годы спустя, работая над романом «Люди сороковых годов», Писемский живо припомнит тот восторг, который охватил его, когда он и его гимназический приятель Стайновский впервые пришли на представление какой-то заезжей труппы. И этот восторг не уменьшился оттого, что театр помещался в каком-то огромном подвале. Переделанный из кожевенного завода, храм Мельпомены сохранял запах дубильных веществ, сырых кож – сами стены были пропитаны прозаическими ароматами. Чтобы попасть в партер, друзьям пришлось спуститься по ступеням по крайней мере сажени на две. А когда они уселись на деревянные скамьи, Алексей стал озираться по сторонам. Более опытный одноклассник вполголоса объяснял: это ложи, а вот занавес, оркестровая яма. Заиграла музыка. Писемский, никогда до того не слыхавший ничего, кроме скрипки, гитары и плохонького фортепьяно, при звуках довольно большого оркестра почувствовал, что его поднимает какая-то невидимая волна; хотелось в одно и то же время плясать и плакать. Занавес поднялся. О, как восхитительна была открывшаяся взору таинственная глубь рощи, позади которой колыхался от сквозняка занавес с бог знает куда уходящею далью, и еще что-то серое шевелилось на авансцене – это, как объяснил всеведущий Стайновский, был Днепр. А когда пьеса некоего Краснопольского «Днепровская русалка» окончилась и юным театралам удалось пробраться за кулисы, они увидели нехитрую механику костромской сцены – кусты и деревья из картона подпирались сзади палками, волнующийся Днепр представлял из себя ряд качающихся фанерок, а дома и облака висели на веревках, уходящих куда-то в темноту...
После таких открытий Писемский уверился в том, что театр не такая уж сложная штука; он становится одним из самых заядлых актеров-любителей, играет во всех любительских спектаклях, что затеваются гимназистами. Костромское общество быстро произвело Алексея в выдающегося артиста. Губернский город имел давние театральные традиции, отсюда вышло немало знаменитостей, среди них основатель русского театра Федор Волков, выдающийся трагик начала XIX века А.С.Яковлев. Один из первых провинциальных театров возник именно в Костроме. А во времена учения Писемского в местной труппе, содержавшейся антрепренером Ивановым, играл известный актер Климовский. Да и столичные артисты нередко приезжали, сам Щепкин игрывал на костромской сцене...
Вечера в провинции длинные, а театр да балы – это не всякий день. Значит, опять на козетку с томиком «Евгения Онегина» или Вальтера Скотта. А может быть, раскрыть разбойничий роман Чуровского? Но иной раз выпадали часы истинного блаженства – это когда зван был к кузине на именины либо просто посидеть у нее по случаю приезда родственников из деревни. Тогда, поднявшись из-за трапезы, затевали фанты. «По ком болит сердце?» – «По фиалке» (кузина рдеет, смотрит куда-то в темное окно). И когда выпадает фант сказать три правды и три неправды, он норовит сочинить что-нибудь с намеком. А придет розыгрыш, и присудят ему «разносить яблоки», то бишь срывать поцелуи, он еле удержится, чтобы не броситься сразу к ней. А ну как скажет: «Я не люблю»? Нет, такого не случалось, хоть два «яблочка», да возьмет.
Но вот кузина уехала в столицу, на театре играть перестали по случаю великого поста, да и в гимназии сделалось как-то тревожно – близился выпуск, и даже записные лентяи взялись за учебники. Преподаватель словесности Александр Федорович Окатов – первый ценитель прозаических опытов Писемского – каждую неделю мучает сочинениями. Самойлович нагнал страху на тупиц-"аристократов" и часами держит их на коленях. Все наэлектризованы, как перед близящейся грозой.
И вот она пришла и громыхала четыре дня. Все это время, пока шли заключительные экзамены, Алексей спал по три часа. Зато, сдав последний предмет, проспал целые сутки. Второго июля на торжественном акте он получил аттестат об окончании гимназии.
Прощай, детство. Теперь он по всем статьям молодой мужчина, а не только по щетине на подбородке. Долой «красную говядину»! Долой Цицерона с Корнелием Непотом! Долой надзирателей! Прощайте, Александр Федорович! Прощайте и будьте здоровы, господин Самойлович!
Впрочем, с математиком Писемский увидится еще перед самым отъездом домой и будет иметь с ним недолгий разговор. Вспоминая лето 1840 года, он опишет эту встречу на страницах автобиографического романа:
"– А по какому факультету ты поступаешь? – спросил Дрозденко2 после нескольких минут молчания и каким-то совершенно мрачным голосом.
2
Под именем Николая Силыча Дрозденко писатель изобразил Самойловича.