Страница 6 из 11
Маша встала.
Анна тихо напевала очень знакомую мелодию, старую, ещё из прошлого века:
– Jesus doesn’t want me for a sunbeam. Sunbeams are never made like me[2].
Красивый голос. Но Маша остановилась. Песня прогнала морок, это снова была коллега, Анна Томпсон, а вовсе не рыжая Энн, которая могла трогать тебя так, что болью внизу живота отдавало до сих пор, а ещё от воспоминания о том, как остановила тогда эти белые мягкие руки, как положила свои загорелые и худые запястья на её – с множеством бледно-коричневых родинок, как отняла эти руки от себя.
– Что с тобой? – мягко спросила Анна.
– Песня, откуда ты её знаешь?
– Невозможно не знать Курта Кобейна, если ты родом из Абердина, штат Вашингтон. А что ты заволновалась?
Анна подошла к Маше. Положила руки ей на плечи.
– Это любимая песня моего мужчины, – спокойно сказала Маша, мягко убирая с плеч руки подруги, – не спрашивай меня, пожалуйста, об этом.
– Ок, – улыбнулась Анна, – твоя очередь готовить завтрак.
И пошла в ванную.
Как у неё так получается? Маша снова села на кровать. Анна чуть старше неё, вопросов личных им задавать друг другу нельзя, но видно – из обычной семьи, обычный агент, каких тысячи. Приехала работать, у неё задание, она отработает и уедет. Служить она будет до пенсии, потом уедет в свой Абердин, штат Вашингтон, купит в ипотеку дом в пригороде, будет жить там с мужем, растить детей. И дети её будут дружить с детьми тех, кто жил в Абердине всю жизнь, и их родители там жили, даже деды и прадеды с бабушками и прабабушками. А куда уедет она, Мария Кремер? Где её Абердин? И где он был для её мамы? И для родителей мамы? И их родителей? Почему она хочет знать и помнить, кем они были и чем дышали, где они увидели свет первый, а где последний раз, но ей нельзя этого? Почему это можно тем, из колхоза в кластере, откуда они со Стасом уехали не так давно, но они не хотят? Ни знать, ни помнить.
Фамилию матери, настоящую, девичью, она нашла не сразу. Доступ к архивам этого уровня Марии, на тот момент с фамилией отчима из далёкого кластера, открыли на четвёртом году обучения в Школе. Но ещё год ушёл на согласования – даже при открытом доступе к базам данных использовать их в личных целях нельзя. Вообще никакие возможности службы нельзя использовать в личных целях – это вбивал им учитель с первых дней. Когда же удалось узнать, получить документы и даже прочесть приговор, из которого стало ясно – Марии Кремер никогда не удастся узнать место, где утилизировано тело её матери, – закончилось обучение, она получила назначение на стажировку, и смена фамилии произошла без затруднений.
Вот и всё, что у меня есть от прошлого, подумала тогда Маша, разглядывая новый документ. Ничего. И ничего не было у мамы. И у отчима – безобидного и любившего её колхозного агронома. А было ли что-то у их родителей? Где их Абердин, где живут поколения, откуда дети разлетаются жить и куда они могут вернуться стареть? Или не вернуться, это неважно, значение имеет лишь то, что оно есть, это место.
– Я знаю, почему ты любишь эту песню, – сказала Маша как-то Станиславу.
– Почему?
– Ты уверен, что никто не вправе требовать от тебя радоваться жизни.
– У нас не требуют радоваться жизни. Мы должны радоваться, что остались живы, – ответил он тогда.
Они лежали на траве у реки в школьном парке, и тогда был такой же жаркий летний день, какой будет сегодня. Станислав принёс покрывало, расстелил его. Они загорали, и это было смешно – на обоих были обтягивающие чёрные шорты и чёрные майки. Другого белья в школе не выдавали. Кожа у них тоже была одинаковая – белая.
Стас снял тогда майку и встал, раскинув руки, даже заулыбался – он очень любит, когда солнце и жарко. Она подумала и тоже сняла. Подошла к нему сзади и обняла, прижавшись, обхватила сильными руками. Хотела быть нежной. Получилось. Было страшно, что улыбка у него пропадёт. Что отодвинется. Но он положил ей тогда ладони на руки, они стояли так долго и ничего не говорили. Потом Стас повернулся и обнял её.
Не нужно было слов. Близость стала естественной, как дыхание, как боль, кровь и слёзы, как жизнь, которой хотелось радоваться тогда и хочется всегда, когда он был рядом.
Очень долго. Год, месяц и двадцать один день – это много, слишком много, если ты совсем не видишь его и не знаешь, где он. Настоящая боль – это когда ты можешь поговорить с кем угодно нужным или ненужным, но с ним, единственно важным – нет.
– Такие командировки затягиваются, – ответил ей на много раз незаданный вопрос Денис Александрович, когда готовил её к Берлину, – и твоя может затянуться.
Куда его отправляют, Стас не сказал. Спрашивать не стоило, он бы не сказал, да и смысл? Это не жатва в поле, с туеском покормить мужика не приедешь. А вскоре и самой пришлось готовиться к командировке такого же уровня сложности. Это должно было случиться. Берлин или Койоакан – неважно. Работа.
Старые сотрудники управления иногда забывались и называли работу службой. Это не приветствовалось. Не служба, а работа.
– I’ve got a dream job[3], – говорила Анна.
Она наслаждалась командировкой и новыми людьми вокруг, любила вечеринки и ощущение всесилия, которое давали конспирация и прикрытие.
В школе Денис Александрович почти не появлялся, но наблюдал за ними, присутствие его ощущалось, в редкие встречи он задавал вопросы не оставлявшие сомнений – теперь он всегда рядом. Ощущение всесилия появилось именно тогда. На поверку, если копнуть глубоко, не всесилие это вовсе, но тотальное погружение в поток, в общую силу, которая всегда вокруг тебя и с тобой, которая придёт на помощь и защитит, и нужно ей за это немного. Тебя, со съеденным вчера стейком и сегодняшними липкими снами. Всего лишь тебя. Всего тебя.
Когда однажды учитель оставил их со Станиславом после окончания занятий в классе и мягко, без нравоучений, почти равнодушно рассказал – вмонтировал в них информацию, именно так он воспринимал обучение своих избранных – о контрацепции и опасности психологической зависимости от юношеских привязанностей, было даже смешно немного. Стас тоже улыбался, воспринял как вызов им, уже единому существу, но для них не существовало по-настоящему страшных вызовов, в этом они были уверены.
Позже, к окончанию третьего года обучения Маша как-то одномоментно поняла, что у неё нет теперь ничего своего и нет секретов, что значение имеет лишь то, насколько узок или широк круг людей, знающих о том, что она умеет.
– Приказ сложнее всего допустить в область частного, – сказал тогда учитель, сидя за своим столом и сложив перед собой руки.
До этого была беседа о том, чтó есть у сотрудника государственной безопасности частного, где начинается зона недопустимой депривации и есть ли она, эта граница недопустимости. Избранные впитывали. Эта тема начинала пугать, всем хотелось оставить в себе что-то для себя самого.
Слушали все. Внимательно слушал Игорь Сидоров, сын давно нейтрализованного чуждого московского писателя. Маша с недавнего времени видела его «особенные» взгляды и пресекала попытки стать ближе, интеллигентные попытки, в этом ему не откажешь. Видела и то, как он смотрит на Стаса. В этих взглядах потомственная столичность исчезала, это был взгляд альфа-самца на соперника. Который, впрочем, не реагировал. Был намного сильнее.
Маша давно уже думала о том, что тогда говорил учитель.
Вчера им со Стасом было хорошо, и она смотрела в его глаза, она хотела, чтобы он не торопился и не останавливался. Он почувствовал – она сделала так, чтобы он почувствовал. Утром их группа работала в лесной полосе препятствий, а это много бега, преодоление оврага, уход от погони по холодному мартовскому ручью, на берегах которого оплывающие сугробы с твёрдым настом – на нём едва видны следы мелких зверей, и метание ножей – их выдавали по десять каждому бойцу, так их называли тренеры. Тяжёлые, короткие, без рукояти, которая нужна лишь в ножевом бое, а для метания важнее другое – балансировка. Отслеживалось всё: количество бросков – умелые метатели на бегу забирали из мишеней оружие, и оно снова шло в ход, – сила и, конечно, точность.
2
Иисус не хочет, чтобы я стал солнечным лучом. Солнечные лучи никогда не бывают такими, как я. (англ.)
3
У меня работа мечты (англ.).