Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 6

История любви

Случилось мне, значит, в немыслимо уже далеких восьмидесятых попасть в казарму Челябинской межобластной школы милиции. Что означает межобластная? Ну, типа – всесоюзная. Туда отправляли выпускников технических вузов, решивших попридержать свой вклад в развитие народного хозяйства, а пока поискать себя в уюте милицейских кабинетов. Днем нас гоняли в тир, в спортзал, на плац, и время пролетало пулей, но вот длинные осенние вечера в казарме были невыносимы. Уже на сто раз пересказаны анекдоты и прочие жизненные истории, но не станешь ведь до самого отбоя смотреть в окно на серый дождик индустриального Челябинска? Но вот слово берет выпускник Туркменского госуниверситета, курсант Оразмухаммед Бердыев:

– А хотите, про любов расскажу?

Я так лбом в стекло и треснулся от неожиданности. Но все молчат – тема-то стремная. Не казарменная тема-то, да и не ментовская вовсе.

– Ну расскажи, брат Бердыев, – говорю я неуверенно.

И он начинает.

Есть у него в деревне осел. Старый рабочий осел. Лет ему немало, упрям невероятно, но службу свою ослиную несет без нареканий и жрет умеренно.

– А как зовут-то? – бесцеремонно вторгается кто-то из самого угла.

– Так зачем звать? Ведь не слушает он все равно. Надо за веревка тащить.

– Не, ну имя-то есть у него?

– Ишак же. Зачем ему имя? – снисходительно отвечает рассказчик.

И продолжает.

А дом Бердыевых стоит на самом краю деревни Гарауль. Сразу за домом – большой оросительный канал. Оразмухаммед долго и обстоятельно рассказывает, как строился этот канал, как бульдозеры вязли в песке, как на дно канала стелили толстую полиэтиленовую пленку, как с непривычки в воду падали и тонули дикие сайгаки, но потом научились пить не падая. Никто рассказчика не перебивает, хоть он и ушел от романтики в унылые будни соцстроительства. Делать-то один хрен нечего, а до отбоя далеко. Но вот канал с горем пополам построен, и рассказчик возвращается, собственно, к любви. Однажды он заметил в своем подопечном на первый взгляд незначительную, но странную перемену – у старого ишака приподнялись уши, до этого годами безжизненно висевшие. Тут вся казарма затихла, и стало слышно, как по жестяному подоконнику снаружи барабанит дождь. Дальше – больше: ослик начал уклоняться от службы, укусил бабушку и вообще стал проявлять склочный, антисоциальный характер, не подобающий сознательному советскому ослу. Уши его с каждым днем медленно, но неуклонно поднимались, мутные прежде глаза заблестели, и вот однажды он запел, повернув морду к каналу.

– Как это запел? – выплеснул я немного здорового скепсиса. Бердыев повернулся ко мне, глаза его наполнились слезливой тоской, он закинул голову, и по казарме понеслось протяжное: «И-и-и-и-и-й-й-я-я-а-а-а!» Тут же в коридоре загремели сапоги, и показался перепуганный дневальный.

– Тс-с-с, – замахали на него руками очарованные слушатели. – Иди, иди осюдова на пост! – Но тот не ушел, заинтригованный, а ступил внутрь и прикрыл за собой тихонько дверь.

Любовь. Невидимая постороннему глазу, всепоглощающая, бессмертная любовь разливалась между тем в насыщенном песочной пылью воздухе совхоза Гарауль. Довольно скоро Бердыев выяснил, что на другом берегу канала приезжие творческие люди снимают кино. Они разбили немаленький лагерь, и среди камер, машин, проводов, синего автобуса, полевой кухни и прочей атрибутики есть у них в штате две ослицы для подвозки всякой всячины. К ним-то и воспылал удаленно старый заслуженный ишак. Им ушастый Ромео и песни пел. Еще через неделю он начал перепрыгивать изгородь и болтаться вдоль берега, но в воду войти не решался, даром что осел. Привести его обратно становилось все труднее – он огрызался и сам в ответ кричал непотребности на ослином. Потерявший всякое терпение Оразмухаммед решил его привязать. На беду в это время в деревню привезли баллоны с газом. Требовалось незамедлительно сделать четыре ходки с пустыми баллонами для замены их на полные – всегдашняя ослиная работа. Но влюбленный забастовал.





– Я бил его палкой – толко пыл пошел.

Вот, – подумал я рассеянно и с некоей даже гордостью, – говорит туркмен по-русски через пень-колоду, а слова какие редкие знает – «пыл прошел». Вот что значит наша родная советская школа! Но из дальнейшего повествования сделалось ясно, что от ударов палкой из ослика пошла пыль. Пыл же его вовсе не прошел. Больше того – ночью осел перегрыз веревку и бесследно исчез. Тут Бердыев сделал паузу, а мы скоренько сунули дневальному в руки чайник и отправили за водой, чтобы послушать развязку под ароматный грузинский чай с опилками. Но, подобно влюбленному ослу, дневальный не слушался – чайник взял, поставил под ноги, а идти отказался. Очень хотелось и ему узнать все перипетии ослиной любви.

Долго ли, коротко ли… но через несколько дней наш ослик вернулся. Пришел сам. Бердыев даже показал, как это выглядело – прошел, виновато глядя в пол и ритмично раскачиваясь в стороны, между рядами кроватей, а к ушам приложил свои ладони пальцами вниз. Опустились, значит, уши. Был герой-любовник худ, грязен и густо облеплен репьями да колючками. Самое же главное – он улыбался!

– Как улыбался? – опять раздался богомерзкий голос из угла.

– А вот так, – ответил рассказчик и улыбнулся по-ослиному, при этом углы рта были опущены вниз. Это была настоящая ослиная улыбка. Как он это сделал, я, к сожалению, передать не могу – тут нужен настоящий писательский талант. Могу только сказать, что черные туркменские глаза его в этот момент светились смесью счастья и гордости за своего безымянного ослика.

Вот такая Love Story.

Карась

В моем милицейском кабинете на подоконнике стояла трехлитровая банка, и в банке этой жил карась. Был он жизнерадостен и неприхотлив. Жрал хлеб, но без особенного удовольствия. Больше даже не жрал, а умничал. Несъеденный хлеб разбухал и опускался на дно, смешиваясь с карасьими какашками. Вода, соответственно, портилась. Я тогда был молодой, смекалистый и быстро понял, что кормить рыбину надо через три дня на четвертый. Это дало превосходный результат – карась жадно сжирал хлеб, и вода, желтая водопроводная вода Свердловска восьмидесятых, оставалась относительно чистой. Так мы и жили, душа в душу, до того дня, когда мне пришлось внезапно улететь в Москву на семь дней…

В кабинете воняло. Из зелено-серой воды овалом торчало побелевшее карасье пузо. В глубокой печали, на вытянутых руках я скорбно понес банку вдоль длинного казенного коридора – прямиком в сортир. Реквием по усопшему и слегка завонявшему другу звучал в ушах моих. Однако вывалить в унитаз и смыть покойного мне не удалось. По счастью, в единственной кабинке кто-то гадил, и дверь была заперта. Мне ничего не оставалось кроме как выплеснуть содержимое банки в умывальник. И тут рыба ожила – принялась укоризненно бить в раковине хвостом! Очень я тогда обрадовался. Возликовал прямо. Отмыл страдальца от слизи, наполнил банку свежей рыжеватой хлорированной водой и отнес другана обратно на подоконник. Там он жил еще довольно долго, меланхолично разглядывая сквозь стекло, как я строчу бесконечные бумаги с грифом «секретно». Низ карасьего пуза так и остался белым.

Когда мы расстались и как сложилась его судьба – вообще не помню!

Давно было.

Сенькина жизнь

– Начните с головы, голубушка, – сказал доктор, стараясь дышать в сторону.

Медсестра Грета Петровна, мужиковатая женщина неопределенных лет, ножницами разрезала многочисленные бинты и, освободив голову, бросила объемный красно-белый комок в пустое ведро. Для работы с головой, вместо положенного скальпеля, обычно применяют остро заточенный, закругленный кусок полотна от ножовки по металлу – точная копия того, что используют карманники, обрезая в трамваях сумочки. Вместо рукоятки на этот обломок щедро наматывается синяя изолента – и вот инструмент готов. Приподняв голову, Петровна безошибочно находит место над ухом и делает глубокий непрерывный надрез, обводя всю волосистую часть головы к другому уху. Этот участок кожи рывками отдирается от черепа вперед и как маска закрывает лицо умершего. Пилить череп зовут ассистента – вот мозг уже вынут и лежит в кастрюльке, – сейчас доктор начнет его строгать ломтиками, как бастурму, и дойдет до пули. Ассистент приступает к грудной клетке – вот снята кожа, ребра перекушены, и грудь с хрустом открыта, как залипшая кухонная форточка весной. Петровна немедленно просовывает туда покрытую рыжими волосами руку с кривым скальпелем, ведет ее вверх вдоль пищевода к шее и наконец, отработанным движением, делает разрез полукольцом, чтобы освободить от гортани и ухватить изнутри язык. Обрезаются на ощупь хрящики, спайки, затем сильный рывок за язык книзу – и вот все внутренности – пищевод, желудок, тонкий и толстый кишечники – отделены, они помещаются в эмалированный таз. В соседний таз кладут легкие и печень, а в мертвом теле остается лужа кровавой жидкости. Петровна поворачивает труп на бок и трясет – жижа устремляется в специальный желобок, что проложен по обеим сторонам металлического стола. Мучимый похмельем, старый доктор копается в тазах, составляя отчет. Через час заключение готово. Все вынутое, включая искромсанный мозг, кидают в пустой живот и зашивают, сильно затягивая шов. Из ведра вынимают ком грязных бинтов, впихивают в череп и тоже зашивают.