Страница 6 из 15
* * *
Бог негромко подсмеивается над нашими упованиями, щурится в усталой улыбке, очи всевидящие в щели превращает… И чем беспощаднее жажда, тем больнее аукается несбывшееся. А без жажды куда? То-то и оно…
* * *
Власть стихии, стихия власти. Как легко одно перетекает в другое! Питомцы Эвтерпы оборачиваются подручными Зевса и упиваются молниями, разящими прежних своих собратьев. И здесь тоже числят себя родственниками стихии. И что им иное родство?
* * *
Суета, бега, закрутка… Всегдашнее ли это теперь состояние?
* * *
– Хотите о моем литинститутском руководителе семинара? – испрашивал Икел,– внешне он был похож скорее на экономиста советской госконторы средней руки, нежели на пиита. Коренастый, в мешковатом костюме, с видавшим виды портфелем. Неспешный, семь раз отмеряющий, готовый к обороне. Он входил в аудиторию с хитроватой улыбкой, ставил портфель на стол. Оглядывая присутствующих, неторопливо доставал их рукописи. Семинаристы всё больше притихали, он всё шире улыбался. Делал паузу, заговаривал о превратностях погоды, степенно откашливался. Нацеплял на нос очки, раскрывал свой кондуит, не вдруг отыскивал нужное. Впрочем, далеко не все присутствующие видели нужным то, чем предлагалось заняться….
– Итак, сегодня мы должны поделиться своими раздумьями на тему «Красота спасёт мир». Мы ведь с вами об этом в прошлый раз договаривались? Отлично. Итак, как бы вы сформулировали главную мысль планируемого эссе? Вот вы, например…
И он кивал на меня и загадочно улыбался. Я делал трагическое лицо, по которому можно было заподозрить пугающую безмерность откровений, явившихся одержимому предложенной темой. И словно выстраданный плод одиночных ночных бдений выдавал нечто демагогическое и претенциозное. Что-то вроде «красота спасёт лишь тот мир, что спасёт красоту». Он хмыкал, постукивал пальцами по столу, нелегко вздыхал.
– Просил же – без экстравагантностей…
Я пожимал плечами. Он вздыхал ещё тяжелее, выразительно скучнел, спрашивал кого-нибудь другого…
Родился он неподалёку от нашего города, в райцентре со знаменитым кирпичным заводом. Но жил в родных краях недолго: сразу после окончания школы поехал поступать в столицу. Учился он на философском факультете главного университета страны. Сокурсницей его была будущая первая дама государства – жена прогрессивного генсека, провозгласившего перестройку и ускорение. Генсек был ещё в полной силе, и рассказы о юшошеских неформальностях звучали как свидетельство принадлежности к узкому кругу имеющих доступ. Семинаристы заметно оживлялись, округляли глаза, переспрашивали. Рассказчику эффект нравился.
К тому времени стихотворчество утратило для него первостепенное значение. И на литинститутских поэтических семинарах он всё больше распространялся о созданном не столь давно под своим началом движении «Мир через красоту». О значении культурных связей с Индией, о наследии Рериха, о своих поездках к сыну художника. Говорил о том, что новоиспечённое движение ширится не по дням, а по часам. Распространяется на всё новые и новые регионы, страны, континенты…
Последняя книжка его «Гималайская неделя» была на слуху. И он увлечённо рассказывал о жутком спросе, о дополнительном тираже, о жалких вяканьях злопыхателей. Поминал при этом и нападки на свой первый столичный стихотворный сборник, последующее замалчивание и чуть ли не запрет на публикации. Хотя вроде там ничего такого и не было… Может, это в какой-то мере и соответствовало действительности. Однако во времена наших встреч социализм стремительно приобретал человеческое лицо, жертвы прежних притеснений были в почёте – и эти его слова нередко вызывали скептические ухмылки и хмыканья.
Не раз возникала мысль перейти в какой-нибудь другой семинар. Благо, достойные руководители имелись. С одним из них, поэтом Юрием Левитанским, проводились даже по этому поводу переговоры. Мэтр дал добро, но вмешались формальности: в семинаре том могли заниматься только москвичи…
И продолжал учиться с ребятами из Прибалтики и Украины, средней российской полосы и Средней Азии, Поморья и Коми… Приезжал вместе с женой-однокашницей на сессии, ругал сочинения однокурсников, кочевал вольным слушателем по иным семинарам. Винокуров, Межиров, Кузнецов… Калибр имён впечатлял. Стихи их могли не приниматься, но масштаб фигур был очевиден. Мне всегда было чрезвычайно интересно увидеть автора прочитанного живьём. Хотя, конечно, сплошь и рядом это искажает памятные книги. И может быть, правильнее общаться с писателем лишь через прочтение.
«Гималайская» проблематика увлекала нашего семинарского «мастера» всё больше. Он строил планы строительства Шамбалы на Алтае, хлопотал об издании трудов Блаватской, организовывал ячейки последователей по России. Кто-то видел в этом опасные проявления сектантства. Масла в огонь подлила смерть знаменитого в те годы актёра, сыгравшего главную роль в знаменитом тогда фильме «Пираты двадцатого века». Актёр это слыл последователем, посещал собрания одной из ячеек и был (если верить сарафанному радио) мучительно убит единомышленниками на одной из их регулярных сходок. О подобных событиях в газетах и теленовостях считалось не нужным. Тем не менее резонанс история получила мощный. Трудно судить, в какой степени трагедия была мотивирована философскими или религиозными особенностями предмета общей духовной склонности членов организации. И уж тем более маловероятной виделась личная причастность главы межкультурного сообщества к этому печальному инциденту. Однако злые языки пеняли ему на вероотступничество, потакание агрессии, претензии на мессианство. Появлялась «апокрифическая» информация о том, что его, как и Льва Толстого, отлучили за ересь от церкви. Официальных тому подтверждений я не встречал…
Уже спустя несколько лет после получения диплома, где значилась расплывчатая и всеобъемлющая специальность «литературная работа», я случайно увиделся с ним в областной юношеской библиотеке. Он приезжал выступать перед здешними членами своей структуры, а я зашёл узнать о грядущих молодёжных поэтических посиделках. Столкнулись на лестнице.
Он расспрашивал, что у меня нового, бываю ли в Москве, публикуюсь ли. Говорил мягко, ровно, несуетно. Глядел ласково, участливо, лукаво. Сопровождающие терпеливо ждали, вздыхали, поглядывали на часы. Желал напоследок не пропадать…
Заканчивался век, заканчивалось отведённое ему земное время… Больше я не видел его никогда.
* * *
История нашей словесности – череда мифологем. Каждая последующая – от болезнетворных соков предыдущей. И выздоровление смерти подобно.
* * *
Внезапно повалил снег. Мокрый, крупный, прилипчивый. Сумерки зашевелились, разлохматились. Отойдя уже прилично, я обернулся и увидел, как особнячок колеблется, пошатывается в сгустках летучей воды – норовит раствориться в ней, да всё не решается. Углы размывались, стены шли белыми пятнами, стёкла слезились. Как переводная на клочковатый воздух картинка, дом распадался на куски, стирался, исчезал. Но истаять вовсе не мог – брезжил, пробивался сквозь хлопья, посверкивал. Огней в нём всё не гасили – кто-то никак не мог доделать свою работу.
Было сыро и зябко. Медлить становилось невозможно. Я поёжился и быстро зашагал прочь. Не терпелось согреться – болезни никак не входили в мои планы. «Предполагаем жить…» отчего-то навязчиво крутилось в голове. «А всё одно – без загадывания никуда. Планы, планы… Что ещё заставляет кровь нестись по кругу? Какие такие без них скорости? Всё будет мертвяще недвижным. Если вообще будет».
* * *
Валере Коренюгину
Апельсиновым лисьим огнем
подрумянен декабрь изнутри.
В предрождественский сумрак нырнем,
и гори она, друже, гори