Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 19



Другой, столь же принципиально важной проблемой была «классика» как динамичная система литературных авторитетов, придающая целостность, то есть интегрированность и организованность, литературной культуре. Ею вплотную занялся Борис с помощью наших коллег – А. Рейтблата и Н. Зоркой. Я считаю это направление исследований самым перспективным в парадигме социологии литературы и, более того, – самой истории литературы. Толчком к этим разработкам послужила книга шведского социолога К. Розенгрена15, но важно, что Дубин и Рейтблат радикально изменили сам подход к измерениям литературных авторитетов. Если у Розенгрена было всего два замера, то Дубин и Рейтблат проделали очень большую и трудоемкую работу по фиксации в журнальных отзывах и рецензиях «эталонных» авторов, с которыми сравнивались новые писательские имена, с 1820‐х по 1970‐е годы. Систематические замеры динамики литературных авторитетов (писателей, поэтов, которые выступали в функции «образца» для оценки других) позволили увидеть ритмы литературной системы, то периодическое увеличение объема авторов в периоды быстрого развития общества и его открытости миру, то, напротив, сужение канонических авторов, когда общество и, соответственно, литература впадают в состояние окостенелости, жесткости, авторитарной и консервативной дидактики, понимать, почему это происходит, связать эти процессы с влиянием общественных факторов и сил, исторических обстоятельств. Это давало перспективу наконец-то оторваться от привязки литературоведа к конкретному имени, увидеть закономерности в движении литературных образцов, то есть перейти к методам генерализованного анализа литературы как целого (что не отменяло, естественно, значимости каждого идеографического факта)16. Но это принципиальное достижение осталось без внимания и понимания нашей ученой публикой.

Отчасти здесь мы и сами виноваты, поскольку не озаботились тем, как другие читатели будут воспринимать непривычный характер подобной работы, необходимостью сделать доступным сам метод. Борис позже учел это обстоятельство и многое сделал для популяризации общего подхода, хотя, к сожалению, это уже не касалось основных идей социологии литературы и ее подсистем.

Если бы не перестройка, то мы, наверное, довели бы наши разработки до какого-то более или менее целостного вида. В последние годы советской власти мы были заняты уже более практическими вопросами: анализом последствий государственной политики книгоиздания, интеллектуальной слабостью интеллигенции, национализмом, кризисом тоталитарного сознания и т. п. вещами. Литература постепенно отходила на второй план17.

После развала советской системы начались быстрый процесс введения в научный и публицистический оборот того, что уже было накоплено ранее, его институционализация, профессиональная дифференциация и вполне логичная специализация. Потребность в «общих вопросах» исчезла. Никто уже не ставил задачи соединения разных дисциплин и не собирался соединять их с экзистенциальными проблемами своего жизненного выбора.

Разрабатываемая «идея спуска образца» как цикличного процесса социализации общества через введение новых смыслов и значений, новых образцов человеческого поведения, тематизации конфликтов и т. п. внутренне соотносилась нами с предполагаемой функцией элиты, задачей или «миссией» интеллигенции в обществе, как мы ее тогда понимали. Согласно этой логике, производимые «группами первого прочтения» образцы затем принимались нижестоящими слоями читателей, которые в усеченном и тривиализированном виде передавали эти значения более широким, но менее образованным и в культурном смысле статичным, непродуктивным слоям, те – в свою очередь другим группам или детям и т. д., пока образец окончательно не терял свою связь с литературой (по схеме: «А платить кто будет, Пушкин?»). Предполагалось, что такие механизмы циклического продвижения смысловых, тематических ценностных образцов действия, чувствования, видения обеспечивают единство культуры общества, а сами образцы, проходя через всю толщу «общества», циклическим образом интегрируют его, насыщая его новыми идеями и нормами отношений. Пока образец проходит средние уровни социальной структуры, на верхних этажах появляются уже новые образцы, вытесняющие предшествующие новации, то есть запускающие схожие механизмы обновления, какие имеют место в непрерывном процессе «моды».

Расширение читательской аудитории, которое мы наблюдали в 1970–1980‐х годах, можно было отождествлять не только с ростом образования, присвоением образцов городской культуры, но и с постепенным приобщением к более гуманным и либеральным, нетоталитарным формам сознания и мышления. Отчасти это подтверждалось нашими наблюдениями над динамикой аудитории журналов, особенно – в национальных республиках, где под прикрытием языка национальные элиты формировали общественные ресурсы для предстоящей эмансипации от имперского центра, равно как и ростом и усложнением сети и структуры самиздата (за четверть века эти сети, включавшие на первых порах несколько сотен или тысяч читателей, втянули в себя к началу 80‐х годов, по нашим подсчетам, несколько миллионов пользователей, что принципиально изменило их структуру; можно было видеть в них прообраз интернета).

Но должен признаться: наша гипотеза – спуск образца будет работать как модернизационный эскалатор или механизм эрозии и трансформации тоталитарного социума – оказалась нежизнеспособной. Поправлюсь: она не то чтобы в принципе неверна, нет, но она оказалась иллюзорной в условиях распада прежней институциональной системы. В открытом и либеральном западном обществе со свободной конкуренцией различных элит, обеспечиваемой дифференцированными институтами – политическими, правовыми, экономическими, гражданского общества и т. п., эта схема вполне применима, у нас – нет. Почему? Что не так?

Журнальный бум 1987–1991 годов, связанный с публикацией ранее запрещенных произведений, убил основу организации литературной системы: литературную критику как механизм отбора важного, значимого, интересного с точки зрения общественной жизни или ценности литературных новаций. Поток давно признанных и авторитетных авторов задвинул на задний план молодых писателей и поэтов, сделав ненужными критиков, которым в этой ситуации было нечего сказать, оставив «пропущенным» целое поколение литературных действующих лиц. Механизм разметки литературного потока при отсутствии должных интерпретаций «отражений в литературе» разрушился и не мог быть восстановим в обозримом будущем. Этот удар оказался настолько сильным, что сама по себе литература (после того, как ресурсы запретных авторов исчерпались) утратила всякую значимость в глазах общества. Тиражи, вслед за обмелением читательской аудитории, очень быстро упали до уровня конца 19 века, начала модернизации России. Внешние слои литературной системы (условные группы «третьего прочтения») отпали, число читающих сократилось в несколько раз в сравнении с концом 1980‐х годов (и это при том, что степень издательского предложения – число изданий – выросла в два с лишним раза). Этого не было бы, если бы у интеллигенции в лице публицистов, критиков, писателей было бы что сказать людям. Но у нее за душой не было ни новых идей, ни особых культурных ресурсов, моральных принципов или представлений о том, что можно и что надо делать в этих условиях краха системы.

Разреженное интеллектуальное пространство начало заполняться поднимающимися со всех сторон эпигонами, имитаторами. Главным героем нашего времени оказался социальный тип универсального потребителя и беспринципного авантюриста, лучше всего представленного в книге П. Авена в виде коллективного портрета Б. Березовского (или же опять – в виде коллективного автопортрета производителей российских медиапродуктов)18. «Наглость есть ложно понятое величие» (Сенека). Но в варианте многократного уменьшения этот социальный тип распространился практически повсеместно, вытеснив и прежнего партийно-комсомольского функционера, и считающего себя идеалистом, но, по сути, приспособленца – советского интеллигента (бюрократию образования и управления), и другие базовые типы личности советской системы. Эклектика и мелкое эпигонство стали основным тоном в гуманитарных науках. По сути, проступила та же жизненная стратегия, которую команда Левады описывала как «понижающий трансформатор» или «пассивную» адаптацию к репрессивному государству, характерную для всего российского социума. Внешне это могло проявляться стилизацией как под православное русофильство, так и под западный постмодернизм. Но, по сути (по структуре мышления), это был один и тот же тип зависимого сознания, «слабого Я», как говорят психоаналитики, «извне направляемого» человека (out directed man). Внутреннее чувство личной несостоятельности компенсировалось претенциозностью («креативностью»), стилем и образом жизни «как в нормальных странах» («модерностью») либо присоединением к новым вариантам старых идеологий (государственного национализма, православия, «позитивного мышления» и проч.)19.

15



Rosengreen K. E. Sociological aspects of literary system. Stockholm, 1968.

16

Дубин Б., Рейтблат А. О структуре и динамике системы литературных ориентаций журнальных рецензентов (1920–1878) // Книга и чтение в зеркале социологии. М., 1990; Они же. Литературные ориентиры современных журнальных рецензентов // НЛО. 2003. № 59. С. 557–570; Дубин Б. В., Зоркая Н. А. Идея «классики» и ее социальные функции // Проблемы социологии литературы за рубежом. М., 1983. С. 40–82; Дубин Б. В. Словесность классическая и массовая: литература как идеология и литература как цивилизация // Дубин Б. В. Очерки по социологии культуры. М., 2017. См. развитие этого подхода в статье: Reitblat A. The Making of the Russian Classic // Publishing in Tsarist Russia: A History of Print Media from Enlightenment to Revolution / Ed. Yukiko Tatsumi and Taro Tsurumi. L., 2020. P. 37–68.

17

В некотором плане продолжением этого проекта оказались уже не разработки по социологии литературы, а более развернутый импровизационный курс лекций по социологии культуры, которые мы с Б. Дубиным начали читать в 1993 или в 1994 году в Школе современного искусства, куда нас позвал Е. Барабанов, а потом продолжали читать много лет в Институте европейских культур при РГГУ. Впрочем, готовых следовать нашим «путем» к социологии среди студентов не оказалось.

18

Авен П. Время Березовского. М., 2018; История русских медиа 1989–2011. Версия «Афиши». М., 2011. Появление подобных социальных персонажей когда-то предсказывали Стругацкие в своей повести «Понедельник начинается в субботу» (кадавр, который «хочет и может», а «его потребности постоянно растут»), но то, что этот тип будет такой же символической фигурой эпохи, как предприниматель или инженер в эпоху грюндерства, вряд ли кто-то мог предполагать.

19

Гудков Л., Дубин Б. Своеобразие русского национализма // Pro et Contra. 2005. № 2(29). С. 6–24; Гудков Л. Идеологема врага: «враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага. М.: ОГИ, 2005. С. 7–80.