Страница 5 из 8
Но главное все-таки в другом. Почерк учит невозможному: выражать внешним внутреннее. В одном несчастном фрагменте Уистен Оден, говоря о почерке, вспоминает экскременты. Если, отбросив брезгливость, развить эту параллель, мы и впрямь найдем общие свойства: естественность, безвольность и убедительность. Как помет, почерк оставляет безусловные следы, утверждающие наше присутствие в мире. Продукт физиологии мысли, он, как сны, и зависит, и не зависит от нас. Поэтому лишиться почерка – все равно что остаться без подсознания.
II. Кожа времени
Стоя на углу
С тех пор как мне распилили грудь, чтобы посмотреть, как всё еще бьется сердце, я заинтересовался ацтеками. В древности никто лучше их не разбирался в анатомии грудной клетки, которую они аккуратно вскрывали обсидиановым ножом, добираясь до сердца и вытаскивая его наружу. Остро ощущая хрупкость своего мира, ацтеки мужественно сражались с энтропией, вырывая сердца́ рабам, врагам, пленникам и кому подвернется.
Необходимость этой операции объяснялась властью календаря. Хирурги и астрономы, индейцы Мезоамерики фанатично подчинялись ходу времени и носили имя того дня, когда родились. Они твердо знали, что мироздание зависит от нас, а не только мы от него. Небо необходимо питать людьми, чтобы жизнь шла по кругу.
– Завидная способность, – сказал бы Кафка или Бродский, – смотреть на положение вещей с нечеловеческой точки зрения.
Ведь наше время не циклично, а линейно. Оно сквозь нас либо сыплется, как песок в часах, либо вытекает, как вода в клепсидре, и чем больше я старею, тем старательнее пытаюсь услышать эту капель. Надеясь разобрать, что говорит проходящее по мне время, я хочу его подслушать и за ним подсмотреть.
В том числе и буквально. Для этого надо всего лишь замереть на перекрестке Бродвея с вечностью, то есть на 42-й стрит. Как известно, именно здесь начинается будущее. Так решили всем миром в канун третьего тысячелетия, которое признали наступившим именно в ту минуту, когда с крыши небоскреба на Таймс-сквер упал ритуальный шар. Застряв там, я притворился фонарным столбом и, выпав из бурного потока, принялся, как говорили мальчики у Достоевского, “наблюдать реализм жизни”.
– Лучше всего, – доложу вам, – смотреть на собак и женщин: на первых смотреть просто приятно, а на вторых еще и интересно.
Мужчины одеваются удобно и безалаберно – лишь бы в паху не жало. Женщины телеологичны, и их намерения выдают каблуки. Высокие – значит еще чего-то ждет, низкие – уже нашла или отчаялась. Балерин легко узнать по походке, им никакие шпильки не страшны, привыкли к пуантам. Одна из них (наша) сама сказала, правда, не мне, а телефону.
– Что балет, – прокричала она в трубку, не догадываясь, как и все русские за границей, что ее язык доступен не только собеседнику, – я тут еще и в сериале снялась, представляешь, восемь часов секса и насилия, а я – в главной роли!
Глядя на толпу снизу вверх, я заинтересовался черными ногами в золотых, не по погоде, босоножках. Поднимая глаза, дошел до золотой юбки, золотой же сумочки и, наконец, оглядел всю фигуру статного негра в белокуром парике. На него, естественно, никто не оглядывался – Бродвей.
О чем-то всё это должно говорить, вопрос в том, как услышать. Память подчиняет себе прошлое, выстраивая его в историю, которую мы рассказываем сами себе. С будущим не справляется никто. Но труднее всего узнать, услышать, разглядеть, ощупать, заметить, поймать и приколоть к бумаге настоящее. У всех на виду и как раз поэтому не всегда заметное, оно делает нас всех современниками и оставляет следы на коже, как татуировка.
Метафизика телефона
Я с детства страстно любил НФ, ибо мечтал быстрее вырасти и попасть в светлое будущее, которое мне обещали Никита Хрущев, Иван Ефремов и придурковатая сталинская фантастика, которую я читал за отсутствием любой другой. Ее авторы начинали с Тунгусского метеорита и кончали коммунизмом. Последний был таким же ослепительным, как первый. Помнится, что деньги должны были сохраниться только у академиков для приобретения предметов роскоши с евразийским подтекстом: ковров.
Поскольку фантастика называлась научной, я верил всему, что читал, и не мог дождаться будущего, как, впрочем, и авторы вышеупомянутых опусов. Стремясь скоротать настоящее, выполняя пятилетку в четыре года, они, чтобы еще быстрее попасть в коммунизм, придумали незаменимое средство: анабиоз.
– С его помощью, – мечтал я, – можно было бы проспать всю школу, борьбу с империализмом и прочими отдельными недостатками.
Это был решительный ответ на вызов дворового марксизма: можно жить в будущем, а не страдать ради него.
Характерно, что анабиоз стал мощным сюжетным двигателем у выросшего на той же макулатуре китайского фантаста Лю Цысиня, пишущего сейчас лучшую со времен Лема и Стругацких фантастику. В его трилогии герои периодически погружаются в спячку, что позволяет им проследить историю мироздания от хунвейбинов до смерти Вселенной.
По сравнению с этим американское будущее выглядело скромнее, и часто полет фантазии исчерпывался летающими автомобилями. Они украшали обложки старых журналов, печатавших НФ еще тогда, когда ее не пускали во взрослую литературу. В небе машины выглядели так же, как на земле: непомерной длины, с крейсерскими фюзеляжами и волнистыми крыльями. Снизу за ними следили люди будущего: мужчины в шляпах и галстуках по пути на службу и дамы в юбках колоколом по дороге в магазин, чтобы приготовить обед кормильцу.
Надо признать, что отечественное будущее казалось более дерзким, чем американское, но ни то, ни другое не справилось с заявленной жанром задачей: предсказать явление главного виновника перемен. Никто не думал, что им окажется телефон.
Я держался, сколько мог, потому что видел, как мобильный телефон сводит с ума друзей и начальников. Один из них, получив в пользование казенный аппарат, нес его перед собой на вытянутой руке и менял ее, доставая сигареты из кармана. Оно и понятно. На заре своей жизни мобильный телефон был символом знати, вроде шпаги, и признаком власти, вроде ключа от служебного сортира. Мгновенная коммуникация подчеркивала статус незаменимости. Владелец такого телефона, как Джеймс Бонд, всегда обязан быть начеку, в строю и трезв.
Всё это мне категорически не нравилось. Даже оседлый телефон – машина отвратительная. Ты ей нужен больше, чем она тебе. Телефон всегда встревал невпопад, норовя застать тебя in flagrante, пусть и невинном. Карел Чапек, у которого я научился ненавидеть телефон, предупреждал, что тот молча сидит в засаде и поджидает, когда хозяин начнет менять лампочку, стоя на шаткой табуретке. Самое противное, что, когда ты, свалившись с нее, ползком добираешься до аппарата и наконец снимаешь трубку, в ней раздаются короткие гудки: ты ему больше не нужен.
Теперь, конечно, еще хуже. Сегодня телефон с нами разговаривает лишь о том, что интересно ему. В наших краях он ласковым голосом с певучим индийским акцентом увещевает купить сомнительные лекарства и тут же застраховать жизнь.
Не удивительно, что я крепился дольше всех и не заводил мобильного телефона, из-за чего одни считали меня пещерным человеком, другие – последним могиканином, третьи – анахоретом, четвертые перестали со мной говорить, во всяком случае по телефону.
Не выдержав тотальной атаки, я наконец купил айфон, чтобы узнать, почему другие два миллиарда землян не могут без него жить. До тех пор я не видел, если не считать бумажника, чтобы предмет, помещающийся в задний карман, так решительно менял бы привычки, характер и природу своего владельца.
Прежде всего мобильник, как конь монголам, навязывает кочевой образ жизни. Если ошеломительный прогресс коммуникаций оторвал нас от рабочего места, соединив его с домашним адресом, то айфон упразднил и эту привязанность, выставив всех на двор.