Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 29

Быть может, неподвижность вещей вокруг нас навязана им нашей уверенностью, что это они, и ничто другое, – навязана неподвижностью нашей мысли о них. В любом случае, когда я так просыпался и мой разум безуспешно бился, пытаясь понять, где я, вокруг меня в темноте все кружилось: вещи, страны, годы. Тело мое, настолько оцепеневшее, что не в силах было шевельнуться, пыталось по форме своей усталости определить положение рук и ног и из него заключить, куда идет стена, как расставлена мебель, воссоздать и назвать дом, где оно обретается. Память моего тела – память ребер, коленей, плеч – разворачивала перед ним вереницу комнат, в которых ему доводилось спать, а вокруг, в потемках, вихрем клубились невидимые стены, перемещаясь в согласии с формой воображаемой комнаты. И не успевала моя мысль, поколебавшись на пороге времен и форм, сопоставить все обстоятельства и опознать жилище, как тело уже припоминало особенности кровати в каждом доме, и где дверь, и на какую сторону выходят окна, и есть коридор или нет, и с какой мыслью я там засыпал, а потом просыпался. Мой занемевший бок, пытаясь угадать, в каком направлении он развернут, воображал, например, что вытянулся вдоль стены в большой кровати под балдахином, и я себе тут же говорил: «Вот как, я все-таки заснул, хотя мама не пришла сказать мне спокойной ночи» – я был за городом у дедушки, умершего уже немало лет назад[5], и мое тело, бок, на котором я лежал, верные стражи прошлого, которое на самом-то деле полагалось надежно хранить сознанию, напоминали мне о пламени ночника из богемского стекла в форме вазы, свисавшего с потолка на цепочках, о камине сиенского мрамора в моей спальне в Комбре, у бабушки с дедушкой, в то далекое время, которое секунду назад я принимал за настоящее, хотя точного понятия о нем у меня не было, но очень скоро, когда я совсем проснусь, оно представится мне ясней.

Потом оживала память о новом положении тела: стена тянулась в другую сторону; теперь я был у себя в спальне, в загородном доме г-жи де Сен-Лу; господи, уже часов десять, не меньше, и ужин, наверное, кончился! Прежде чем переодеться во фрак, я – по-видимому, после прогулки, которую совершал ежедневно вместе с г-жой де Сен-Лу, – прилег, как всегда, отдохнуть и заспался. Немало лет миновало со времен Комбре; а ведь это там, когда мы возвращались совсем поздно, я видел красные отблески заката на стеклах моего окна. В Тансонвиле у г-жи де Сен-Лу живут по-другому, и радости у меня другие: я выхожу из дому только ночью и блуждаю при лунном свете по тем дорогам, где когда-то играл на солнце; и комната, в которой я потом усну вместо того, чтобы одеваться к ужину, видна мне издали, пока мы идем к дому, пронизанная лучами лампы, единственный маяк в ночи.

Это вихреобразное и смутное узнавание длилось обычно какие-то секунды; мимолетное мое недоумение, где же я, терялось в догадках, часто отличая одну из них от другой не больше, чем мы, видя бегущую лошадь, осознаём каждое ее новое положение, которое показывает нам кинетоскоп[6]. Но передо мной успевали промелькнуть одна за другой комнаты, в которых я когда-нибудь ночевал, и в конце концов я, надолго уходя в мечту, сменявшую сон, вспоминал их все: зимние комнаты, где, пока спишь, прячешь голову в гнездо, свитое из самых разношерстных вещей: угла подушки, краешка одеяла, конца шали, ребра кровати и номера «Деба роз»[7], которые в конце концов слепляешь вместе, приминая их до бесконечности, по примеру птиц; где в холодное время года наслаждаешься тем, что чувствуешь себя укрытым от внешнего мира (как морская ласточка-крачка, у которой гнездо глубоко в ямке, в теплой почве), и, если в камине на всю ночь разведен огонь, спишь в огромной шубе теплого дымного воздуха, пронизанного отблесками вспыхивающих головешек, словно в неосязаемом алькове, в теплой пещере, вырытой прямо в комнате, в жаркой зоне, колышущейся внутри границы тепла, овеваемой дуновениями, освежающими нам лицо, которые тянутся из углов, из областей, близких к окну или далеких от очага и успевших остыть; летние комнаты, где так наслаждаешься слиянием с теплой ночью, где лунный свет, накатывая на приоткрытые ставни, бросает свою колдовскую лестницу через всю комнату до самого изножья кровати, где спишь почти как под открытым небом, словно синица, покачивающаяся под ветерком на самом конце солнечного луча; иногда спальня в стиле Людовика XVI, такая веселая, что даже в первый вечер чувствуешь себя в ней не совсем уже несчастным, и колонки, легко держа балдахин, так грациозно расступились, являя и храня место, где прячется постель; то, наоборот, маленькая спаленка с высочайшим потолком, вырытая в форме пирамиды в толще двух этажей и частью обшитая красным деревом, где с первой секунды душу мою отравлял незнакомый запах лимонной травы, угнетали враждебность фиолетовых занавесок и дерзкое равнодушие стенных часов, что стрекотали так громко, словно меня здесь не было; где четырехугольное стоячее зеркало, странное и безжалостное, загораживая наискось угол комнаты, нагло врезалось в нежный простор моего обычного поля зрения, приучая к непредвиденному расположенью вещей; где мысль моя, часами пытаясь раствориться, растянуться в вышину, принять в точности ту же форму, что и комната, и наполнить собой доверху ее гигантскую воронку, промаялась немало суровых ночей, когда я лежал вытянувшись в постели, и глаза мои устремлялись ввысь, слух тревожно напрягался, ноздри раздувались, сердце стучало, пока привычка не переменит цвет занавесок, не заставит часы смолкнуть, не призовет к жалости уклончивое жестокое зеркало, не заглушит или даже не изгонит совсем запах лимонной травы и, главное, не уменьшит очевидную высоту потолка. Привычка! Ловкая, но такая неторопливая распорядительница, поначалу она неделями обрекает наш разум на муки временного существованья, но он и тому рад, потому что, не будь привычки и доведись ему обходиться собственными силами, он был бы бессилен предоставить нам квартиру, пригодную для жилья.

Разумеется, теперь я уже чувствовал себя совершенно проснувшимся, тело уже завершало последний оборот и добрый ангел уверенности успевал остановить вокруг меня движение, уложить меня под одеяло в моей спальне и приблизительно расположить по местам в темноте комод, письменный стол, камин, окно на улицу и две двери. Но пускай я знал, что я не в одном из тех домов, на которые мимолетно, но ясно указала или по крайней мере намекнула мне спросонок моя неосведомленность, памяти моей уже был дан толчок; обычно я не стремился тут же заснуть снова; большую часть ночи я проводил, припоминая, как мы жили когда-то в Комбре у моей двоюродной бабушки, в Бальбеке, в Париже, в Донсьере, в Венеции[8] и мало ли где еще, восстанавливая в памяти места, людей, которых я там знал, и что я за ними замечал, и что мне о них рассказывали.

В Комбре каждый день, под вечер, задолго до часа, когда надо было идти в постель и лежать без сна вдали от мамы и бабушки, спальня превращалась в предмет моих неотступных и горестных забот. Чтобы развлечь меня в те вечера, когда видно было, что я совсем приуныл, придумали подарить мне волшебный фонарь, который еще до ужина нахлобучивали на мою лампу; и по примеру первых архитекторов и витражистов готической эпохи он подменял непрозрачность стен неуловимой радужной игрой, сверхъестественными разноцветными видениями, в которых, словно на мимолетных дрожащих витражах, запечатлевались легенды. Но мне только становилось еще печальнее, потому что при новом освещении спальня делалась непривычной, а ведь привычка почти примиряла меня с ней (если не считать пытки укладыванием в постель). Теперь я уже не узнавал комнаты, и мне было в ней тревожно, как в гостиничном номере или в комнате какого-нибудь шале[9], если попал туда впервые прямо с поезда.

5

Чувствуем необходимость сориентировать читателей в просторном мире романа и помочь разобраться с многочисленными родственниками рассказчика. Еще Ахматова возмущалась: «…у Пруста все герои опутаны тетками, дядями, папами, мамами, родственниками кухарки» (Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. Запись от 26 апреля 1955 г.). Иные персонажи наделены именами, иные остаются безымянными, указана только степень их родства с рассказчиком. Итак, кратко охарактеризуем семью героя романа, рассказчика, или, пользуясь выражением самого Пруста, того господина, который в романе говорит «я»: у него есть мама и папа, а еще есть дедушка, г-н Амеде (это его имя, а не фамилия), и сестра дедушки, которую рассказчик называет двоюродной бабушкой: именно этой двоюродной бабушке принадлежит дом в Комбре. Ее дочь – тетя Леони, которая живет в Комбре постоянно и приходится рассказчику двоюродной теткой, однако он называет ее тетей. Покойного мужа тети Леони звали дядя Октав (Октав – имя, а не фамилия), и служанка называет ее «госпожа Октав», по имени мужа. Кроме дедушки и двоюродной бабушки, у мальчика есть родная бабушка, жена г-на Амеде и мать его мамы, мы знаем ее имя, Батильда, и знаем, что у бабушки есть две незамужние сестры, Селина и Флора. Бабушкины сестры, строго говоря, тоже приходятся рассказчику двоюродными бабушками, но он их так никогда не называет, видимо, во избежание окончательной путаницы. Они в романе называются бабушкиными сестрами, а иногда просто тетками. Еще упоминается дядя Адольф, брат дедушки, – он, значит, приходится рассказчику двоюродным дедушкой, однако называется именно дядей. Правда, на первой странице дважды упоминается двоюродный дедушка, не названный по имени; не беремся судить со всей уверенностью, имеется ли в виду дядя Адольф или какой-нибудь другой родственник. Нам кажется, что это все тот же дядя Адольф.

6

Кинетоскоп – характерный элемент культуры рубежа веков, был изобретен в 1889 г. Т. Эдисоном и У. Диксоном; это предшественник кинематографа: последовательный быстрый просмотр фотографий, сделанных через очень короткие промежутки времени, создавал иллюзию движения.

7

«Деба роз» («Le Journal des Debats») – ежедневная газета (1789–1944). «Les Debats Roses» – вечернее приложение к этой газете, печатавшееся на розовой бумаге; начало выходить в 1893 г.

8

…в Бальбеке, в Париже, в Донсьере, в Венеции… – Это перечисление главных мест, где развернется действие романа, не совсем соответствует предшествующему перечислению спален. Ни парижская спальня, ни венецианская не совпадают с комнатами, запечатленными в «вихреобразном и смутном узнавании», и наоборот, Тансонвиль в перечисление не попал. Кроме спальни в Комбре, можно узнать приветливую спальню в Донсьере (см. «Сторону Германта») и тоскливую – в Бальбеке («Под сенью девушек в цвету»), почти все описательные элементы которой (часы, лиловые шторы, зеркало, высокий потолок, запах лимонной травы) здесь присутствуют. Перечисление мест происходит по порядку их появления в романе и в жизни рассказчика, за исключением Парижа, занимающего центральное место.

9

Шале – изначально – деревянный домик на альпийских лугах; позже так стали называть любой загородный дом в стиле швейцарских шале, а также маленький деревянный домик на морском побережье на севере Франции, выходящий прямо на пляж; именно о таком шале вспоминает герой романа.