Страница 8 из 20
Итак, Филиппа на редкость хороша собой; «когда в крови огонь, сгорают клятвы, как солома»[18]. Но, помимо огня в крови, существуют противоречия ума. Тренкан – лучший друг Грандье. Одна только мысль, что совращение дочери друга – поступок чудовищный, воспалила в Грандье извращенное желание – предать Тренкана. Священнику бы направить усилия на подавление своей прихоти – а он стал изыскивать причины для ее удовлетворения. Уверял себя, например, что Тренкан, имея столь очаровательную дочь, должен быть настороже, не доверять свое сокровище кому попало. А если доверяет, если хлопает ушами – что ж, Грандье его проучит. Латынь, ха-ха! Да ведь это повторяется история Элоизы и Абеляра с прокурором в роли дядюшки Фульбера! Догадался – открыл двери соблазнителю! Недоставало только одного – розог; Абеляр, Элоизин наставник, ими пользовался. Впрочем, Грандье подозревал: заикнись он о розгах, глупец Тренкан, пожалуй, даст добро…
Время шло. По вторникам вдова виноторговца получала свою долю плотских услад, но почти во все остальные дни Грандье можно было обнаружить в прокурорском доме. Франсуазу выдали замуж, но Филиппа оставалась при отце и делала удивительные успехи в изучении латыни.
В том числе растения – им тоже не чужда нежная страсть:
Филиппа прилежно переводила для своего наставника самые сладострастные поэтические строки и самые скабрезные эпизоды из мифологии. С самоотречением (реальным благодаря пылкости Нинон) кюре избегал посягательств на девичью честь своей ученицы. Ни разу не допустил он ни жеста, ни слова, могущего быть истолкованным Филиппой как признание в любви или непристойное предложение. Нет, Грандье являлся Филиппе обаятельным и интересным собеседником; два-три раза в неделю не забывал сообщить, что она – самая умная из всех дам, когда-либо им встреченных; а порой бросал на нее взгляды, от которых Филиппа вспыхивала и опускала глаза. Со стороны казалось, Грандье теряет время; впрочем, если и так – то все равно с приятностью. К счастью, у кюре была Нинон; и, хвала Господу, девица не умела читать мысли своего наставника.
Сидя в одной комнате, ученица и учитель находились в разных вселенных. Филиппа, уже не дитя, но еще не женщина, обитала в некоем подобии чистилища, которое проходит всякое существо женского пола на пути от невинности к опытности. В «чистилище» этом доминируют все оттенки розового, а населяют его фантазии. О, Филиппа пребывала не в Лудене, со старыми хрычами и старыми грымзами – но в собственном Элизиуме, в благоуханных кущах, сулящих этакой небесной плоти этакие божественные восторги. Божественные, сказали мы; а кто же бог? Разумеется, у него темные глаза, тонкие, подкрученные усики и белые, ухоженные руки. О, эти руки! Они особенно будоражили пробуждающуюся сексуальность юной Филиппы. Ее наставник, как и положено богу, казался всезнающим; подобно архангелу, был столь же мудр, сколь и прекрасен, и столь же добр, сколь мудр. Вдобавок он и ее, свое творение, считал умной; нахваливал ее прилежание, да еще ТАК смотрел, что… Неужели он?.. Возможно ли? Нет, нет, даже помышлять о таком – святотатство и грех. Исповедаться? Но ведь он – заодно и исповедник; значит, никак нельзя…
Филиппа вперила взор в латинскую фразу.
Turpe senex miles, turpe senilis amor[21].
И тут ее охватила истома неистовой, но непонятной природы. Грезы зарождающейся чувственности вдруг стали ассоциироваться именно с этими всевидящими очами, с этими белыми, даром что волосатыми, руками. Текст на странице поплыл, Филиппа смутилась и наконец вымучила перевод: «Мерзкий старый вояка». Грандье шлепнул ее линейкой по костяшкам пальцев и выразился в том смысле, что мадемуазель Тренкан повезло родиться девицей, иначе он наказал бы ее куда суровее. При этих словах Грандье изобразил неопределенное движение линейкой. Гораздо, гораздо суровее, мадемуазель! Филиппа взглянула на него – и поспешно отвернулась. Щеки ее запылали.
Сестра Франсуаза, успевшая вкусить прозы замужества и разочароваться, регулярно приносила Филиппе вести с супружеского фронта. Филиппа внимала – а про себя думала: уж у нее-то все будет иначе! Она по-прежнему предавалась мечтаниям, которые с каждым разом детализировались. То Филиппа видела себя экономкой в пасторском доме. То воображала, что Грандье получил сан епископа Пуатевинского и велел прорыть подземный ход между епископским дворцом и загородной виллой Тренканов. Или Филиппе досталось наследство в сто тысяч крон, и они с Грандье живут-поживают, проводят время то при дворе, то в своем поместье.
Увы: всякий раз девицу пробуждало от грез одно и то же соображение: она – Филиппа Тренкан, а он – месье кюре; если даже он ее и любит (чему нет никаких доказательств), он не вправе говорить об этом; если же он вдруг заговорит – Филиппа просто обязана будет заткнуть уши. Но пока… пока она счастлива, ведь за шитьем, за книгой, за пяльцами она вольна мечтать о несбыточном! Стук в дверь, звуки его шагов, его голос наполняют ее томным восторгом. Мучительное блаженство, райская пытка – сидеть рядом с Грандье в отцовской библиотеке и переводить Овидия, нарочно делая ошибки – только чтобы милые уста исторгли угрозу наказания розгой; внимать сочному, звучному голосу, рассуждающему о кардинале, о непокорных протестантах, о войне в Германии, о взглядах иезуитов на предваряющую благодать, о перспективах получить повышение. Ах, если бы так продолжалось вечно! Но молиться об этом – все равно что жаждать вечной вечерней зари, иными словами – растянутого на всю жизнь увядания. Финальная строфа мадригала потрясает изысканностью, вечерний свет преображает реальность – но, как ни крути, и то и другое – конец, и нельзя ведь поклоняться КОНЦУ! Словом, Филиппа подсознательно понимала, что сама с собой лукавит; но в течение нескольких блаженных недель она, задвинув подальше здравый смысл, была способна уверить себя, что достигла Рая и дальше не двинется. Будто сомкнулся провал между фантазией и реальностью, слились воедино жизнь Филиппы и ее мечты. Последние больше не отрицали фактов, а факты сами уподобились грезам. Блаженство было полное – притом безгрешное, ибо происходило не от внешних событий, а существовало исключительно в девичьей душе. Наверно, так счастливы души праведников на Небесах. Филиппа отдалась блаженству без остатка, погрузилась в него, не страшась ни высшего гнева, ни угрызений совести. Но Филиппа слишком увлеклась. Блаженство буквально лилось через край. Однажды девушка не выдержала и заговорила о своих чувствах на исповеди – как ей казалось, очень осторожно, без намеков, уверенная: исповедник не догадается, что сам же и вызвал такую бурю.
Исповеди стали следовать одна за другой. Кюре внимал, задавал вопросы, убеждавшие Филиппу в его полном неведении, в том, что ее невинная хитрость удалась. Филиппа осмелела. Теперь она излагала кюре даже самые интимные детали. Ее счастье было безгранично, представлялось вечным экстазом, утонченным трепетом нервов, который Филиппа вызывала по своей воле, и ощущения не притуплялись, не могли притупиться, даже повторяемые вечно. А потом настал день, когда Филиппа оговорилась – вместо «он» сказала «вы». Опомнилась, попыталась исправить ошибку, сконфузилась, от расспросов кюре залилась слезами и во всем созналась.
18
Цитата из «Бури» У. Шекспира.
19
Все земные создания покорны любви – и водные твари, и скот, и пестрые птицы, и звери. Любовь объемлет всё и вся. – Прим. авт.
20
В унисон клонятся под ветром пальмы, в унисон дышат тополя, а с ними и платаны, и ольха шепчется с другой ольхою. – Прим. авт.
21
Жалкое зрелище – старый солдат; безобразное явление – старческая любовь. – Прим. авт.