Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 32



«Жулик, ляпнул костюм, – мелькнула догадка, но тотчас же и отпала: – Жулик за столом?»

Алексей хотел обратиться к гостю с ледяной вежливостью – так, чтобы враз и обезоружить этого нахала. Но на руках, как ребенок, лежала бутылка – и это смутило, И все же он откашлялся, однако сказал буквально против своей воли:

– Ну что ты, пёс, лыбишься? Влез в чужой костюм и лыбишься!

Невероятно, почти чудовищно – что за голос, что за язык! Алексей растерянно зыркнул по сторонам, а гость, похоже, в усмешке отвернулся к столу.

– Во-первых, я не пёс, Алексей Петрович. Пора бы и забыть сермяжную феню. А во-вторых, давайте сюда, давайте коньячок. И посидим, и покумекаем: ведь как-никак, а ждете приглашение ко двору.

В животном страхе Алексей подумал: «Да ведь это же мужик, видать, из обкома, приехал по делу, а я тут в дупель, да ещё и рычу. – Но уже тотчас и возмутился. – Да и хрен с ним, что из обкома, я – дома».

– Я говорю, а хрена тебе вместо коньяку не подать из холодильника – имеется! – И на сей раз Алексей не узнал себя: голос не свой, развязность не своя – и слова-то, как из выгребной ямы.

– Ты что, сударь, или спятил? – грозно разворачиваясь, проговорил гость. – Я ведь, смотри, сейчас же одну свинцовую в лоб зафинтилю – и язык закусишь. К тебе не грузчик магазинный пришел…

Алексей содрогнулся. «Встать в строй!» – прозвучала команда. И косясь на гостя, отмечая играющий желвак на скуле и шишковатый с залысиной лоб, стараясь не качаться, Алексей тихонько поставил коньяк на стол и сам, как бедный родственник, присоседился на краешке стула.

Но в горле-то у Алексея так и трепетало живое, холодное, отрезвляющее слово, и оно, это слово, уже оформлялось и отливалось в свинец – тоже ведь в лоб зафинтилить можно. Экая зараза, пришел…

– Вот и прикинем, как будет и что будет – ну, лет на пять, до сорока твоих, – переливаясь то ли в улыбке, то ли в двойном освещении, заговорил гость. – Ты хоть понимаешь, какая возможность перед тобой открывается? Какая перспектива… Хотя ты пока ещё телок, ты даже вкуса этой перспективы не знаешь. Но – познаешь. Только за все надо платить, и ты должен знать, какой валютой…

Насупившись, Алексей молчал. Как вода в сосуде, колыхалось в нем сознание – и единственное, что силился понять он: кто такой? – но понять не мог… И, видимо, из раздражения на то, что сам он опустошен, как футляр без инструмента, что даже понять не в состоянии, кто этот человек, и в то же время понимая, что происходит что-то важное и это важное не зависит от него, он опять-таки посторонним голосом, с раздражением сказал:

– Кто продаётся – я или ты?

– На взаимной выгоде, – не совсем понятно ответил гость.

Переспрашивать, уяснять Алексей не решился. Чувствуя, как всё в нем кипит от возмущения, готовый с удовольствием шарахнуть бутылкой по балде этого с иголочки хлюста, Алексей нетерпеливо закурил и, хищно растягивая рот, сказал:

– Я ведь много хочу, тебе и не снилось, как много – очень много.

Гость весело с подголоском засмеялся, в восторге даже руку вскинул:

– Это и хорошо – блестяще!.. И как только ты все поймешь, так я и включу – зеленый свет… И перелицуем принцип: каждому по его способностям!..



И далее гость повел мирную речь, перемежая ее сигаретками и коньячком. Нет, в его словах не было никакой тайны, никакого заговора, да и говорил он о простых и понятных вещах, однако в какой-то момент своим нетрезвым умом Алексей вдруг очень трезво понял, что он уже сдался, уже подчинился, уже согласился на всё и что он уже в такой зависимости, в такой отчаянной безвыходности, что никто ему не поможет, никто не спасет. И только теперь он почувствовал, как всё внутри дрожит от недоумения и страха перед непонятной сделкой… И так-то вдруг стало жаль себя, сделалось тоскливо до тошноты, захотелось уйти, убежать, спрятаться в какую-нибудь западню или щелочку, сжавшись до подходящих размеров.

Как под снайперским прицелом, Алексей поднялся, на всё на свете махнув рукой – стреляйте: умышленно покачнулся, сбился с шага – и пошел, пошел, и уже казалось, что даже в коридоре спасение, а уж если в ванной да замкнуться, то и вообще – бункер, крепость… И тишина окружала, и не хотелось верить, что за спиной следит он, что стоит лишь оглянуться – и уже никакая крепость, никакая стена не спасут. И Алексей не оглянулся: он вышел в коридор – дверь в ванную открыта, и там тоже горел свет.

Щелкнула задвижка.

Теперь хотелось одного: протрезвиться, очиститься – и тогда, грезилось, все восстановится и никакие нахалы уже не смутят. Алексей ополоснул лицо холодной водой, затем в стакан налил воды, из настенного ящика-аптечки достал нашатырный спирт, накапал в воду и придерживая левой рукой горло, чтобы умерить тошноту, начал пить из стакана меленькими глотками.

Четверть часа спустя из ванной вышел гладко причесанный Алексей. Хотя внутреннее состояние его и было подавленное, шел он уверенно с твердым намерением дать бой этому наглому торгашу.

«Нет, мил-друг, меня Хаймовичем не удивишь!» – подбодрил себя Алексей, небрежно толкнул в комнату дверь – и остолбенел.

В рабочем креслице за столом сидел Борис: не первой свежести, но вполне вменяемый, он улыбался навстречу, щуря один глаз и как бы говоря: «А я ничего, проспался – могу и продолжить».

– Где он? – бледнея, спросил Алексей.

Глава вторая

1

Тридцать годков без одной зимы минуло с тех пор, как пришла похоронка на Петра Струнина. Тридцать лет – и ни единого праздника, только и есть что свечечка в угасающем сознании Лизаветы… Без одной зимы десять годков, как упокоилась Лизавета. И дети взрослые: старшей, Анне, за сорок, младшей, Нине, за тридцать. Это ли не сроки!.. А уж для Перелетихи горемычные тридцать лет – хуже Мамаевых. И дышит облысевший взгорок безголосым, неживым покоем, точно не след от деревни, а от погоста след – памятно зеленеют в рядок уцелевшие березки да рябины, когда-то посаженные под окнами, да только выросшие к изголовью.

И укрылась плотной дерниной земля, не та – картофельная, картофельные усады распахали сплошняком и уже обезличили, а земля огородная, на которой с незапамятных времен выращивали лучок-чесночок. Отдыхает кормилица, ждет своего часа смутой выморочная земля.

А вот дом Петра Струнина пережил все сроки. Подгнивали нижние венцы, разрушались углы, и дом уже много лет оседал, а в последний год завалилась переводина, и повисли, захлябали половицы – это конец… Долго думала, долго гадала в своем одиночестве Нина, и минувшим летом надумала – подрубить, поднять родительский дом. Все свои копейки собрала – мало, взяла ссуду – хватило.

С неожиданной охотой согласились подрубить дом перелетихинские мужики, правда, теперь – курбатовские, теперь – старики, и стариков-то – двое. Возглавил артель Чачин. Казалось бы, от былого Чачина уже ничего и не осталось, а взялся! Ну а где Чачин, там и Бачин. Всего же их набралось шестеро. Что и не постукать топором, что не подсобить друг другу – пенсионеры, своя воля.

Весь лето они возились с домом, изо дня в день – без выходных. Работали по-стариковски: не торопко, но споро и ладно. Вроде бы и разворачиваются-кряхтят, а по венцу к вечеру и обтесали, и обстрогали, а на другой день и пазы выбрали, и в обвязку на шканты положили. Да так вот оно и шло – не напором, не штурмом, а напористым прилежанием, терпением да трудом. И новый венец дополнительно прирубили, и фундамент подвели, правда, пришлось помоложе мужиков призвать. Дом подняли, так и мост с крыльцом поднимать надо, стало быть, обновлять. И что уж особо дельно, все порушенную временем резьбу на окнах и фронтоне восстановили. Явись теперь Петр Струнин, уж он-то свой дом узнал бы: от какого ушел, к такому и пришел бы.

И мужики-то распалились: и что за дочь у Петрухи, не покидает родительский дом! Уважим ей, парнишки, помянем Петра, авось и Перелетиха ещё поживет.

И Нина, глядя на стариков, радовалась и плакала от горечи беспамятной. Двадцать восьмого августа и сбегала в Никольское, поставила свечечки, подала записки о здравии и об упокоении, просфоры взяла – и за отца Петра Алексеевича, которого и во сне ни разу не видела, за мать, и за мужиков-односельчан, сверстников отцовых.