Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 32



Дверь перед Раковым распахнулась, и точно с порывом ветра из кабинета выскочила женщина – только и успел заметить: не лицо – сплошной гнев, в глазах – злые слезы. А вдогонку голос Валентины Викторовны:

– Беги, беги, да лучше думай. – Холодный голос, недобрый.

Медленно и грузно прошел Раков в кабинет. Жена стояла возле окна – с пышным начесом крашеных волос, с лоснящимся от крема и помады лицом. И жесткие ее губы были плотно сжаты, и пальцы рук сцеплены.

Раков сел на стул, широко расставил ноги в сапогах, вздохнул:

– Кто такая?.. Как ошпаренная.

– Не узнал?.. Бутнякова из Гугина. – И жена тоже вздохнула, села к столу, тотчас обретая и уверенность, и непогрешимость врача. – Вот пришла – направление на аборт давай… говорит, хватит одного… говорю: рожай второго – иди подумай.

Раков видел, как нервничает жена, как корежит её уже сам вопрос… Но ведь и она, когда дочке исполнилось полтора года, сделала аборт без его ведома, точно так же объяснив: одной хватит. Сделала, но уже и не беременела – и от этого много страдала. Теперь, правда, уже и не страдает – притупилось. Но досадует, когда вот так приходят «за абортом». Не умом, а самой природой человеческой она всё же понимала, что аборт – это убийство… Только ведь жизнь такова, что и с одним ребенком голову потеряешь: муж работает, жена работает, бабушки нет, а если и есть – это уже не прежняя бабушка-посиделка; да и всё поставлено так – муж и жена, а дети – это уже обуза, надсада, точно лишена жизнь права на родительство, на радость материнства или отцовства.

– Подумает и надумает – завтра придет. – Глянула на мужа – усмехнулась. – А ты что, как будто тоже за этим делом пришёл?.. Может, пойдем пообедаем?

Он молчал. И она подошла к нему и положила ладонь на его крупную и, казалось, тяжелую голову. И наверно, оба они вдруг почувствовали, что нет ни рядом, ни далеко вокруг никого, кто бы мог вот так положить ладонь или кому можно было бы положить ладонь на голову и почувствовать одновременно кровную неразрывную связь, родство при всех бытовых несообразностях.

Раков благодарственно глянул на жену и неожиданно сказал, о чём минуту назад и не думал:

– Валя, может, нам дом купить – свой дом. А то живем, как на вокзале, и думаем, а когда вещи-то скручивать…

Трудно и беспомощно всюду – и в деле на людях, и наедине с собой: он, казалось, впервые за годы молил участия и сострадания… И она поняла его, и брови ее чуточку сошлись, а из-под прикрытых век, размывая тушь, выкатились слезы. Но это все-таки было не сострадание, скорее, упрек за беспомощность: «Зачем, за что так? Неужели всю жизнь – так?» И он тоже понял её, и проникся чувством сопереживания. И на какое-то мгновение оба они притихли, и была минута, когда обоим казалось, что они слились, сплотились в нечто единое, что вот так и будет вечно и неколебимо.

Но и это только казалось.



6

И вновь появилась необходимость повидаться с Будьдобрым, который с того самого дня, как объединили колхозы, жил на покое. Свой крепкий председательский дом тогда же он перекатал из Перелетихи в Летнево. И не случайно: Летнево – уютная, небольшая деревушка всё на той же Имзе – размещалась так, что ни при каких заговорах не должна бы попасть в разряд неперспективных – слишком много угодий тотчас и осиротело бы, слишком очевидна была бы злоумышленность.

И вот ушел председатель на пенсию, поселился где поудобнее и потише и когда понял, что окончательно выбрался из потного хомута, то и заговорил громче, увереннее, и о деле начал судить не то чтобы наперекор, а так – откровеннее. А знания и опыт у Будьдоброго были. Именно его опыт и откровенность влекли Ракова: посидеть, покурить, потолковать за жизнь, а заодно, случалось, выслушать и добрый совет.

Последний раз побывал Раков в Летневе зимой – появилась нужда… Не только Раков, а и все председатели и директора в области столкнулись с живой проблемой. Когда так дружно ликвидировали травопольную систему землепользования, то или ничего не полагали, или полагали, что уж к этой-то системе возвращаться не придется. Даже горох и чечевицу перестали сеять, а уж о клевере и говорить нечего – вывели подчистую… А когда признались, что и эта кампания была злоумышленной, выяснилось, что клевера нет и быть не может – семян нет. Но ведь где-то есть – закупить можно. Съездили в Белоруссию – закупили. Только не пошёл белорусский клевер – одна досада. Значит, нужны районированные семена. А где их взять? Кто этим будет заниматься?.. Вот и отправился Раков за советом – и получил: плюнуть на всё и потихоньку самим в колхозе районировать. Уйдут годы, но хоть через годы клевер будет – с опытной станции теперь не дождешься.

– А не хочешь, так квадратно-гнездовым королеву! – весело пошутил Будьдобрый. – Вовсе по миру пойдешь!

– Сами-то сеяли, – огрызнулся Раков. – Уж куда дальше, пойму распахали под кукурузу. Нас и пустили по миру. А то умные да смелые!

– Верно – умники. – Будьдобрый, похоже, устыдился своей веселости. – Эх, Николай Васильевич, все мы умные да смелые, пока за яблочко не прихватят… Эти Баландины всё могут…

Они сидели в прекрасной горнице, на прекрасных мягких стульях, за прекрасным полированным столом под скатертью, пили из прекрасных хрустальных стопок, правда, далеко не прекрасную водку. Все в этом доме казалось прекрасным – и мебель, и телевизор, и шторы., и двухстворчатая филенчатая дверь, ведущая в прихожую-переднюю, и вид из высоких окон на заснеженный лес. И хозяйка – немногословная и хлебосольная – душа прекрасного дома; и сам хозяин – Будьдобрый – не официальный гусь, не председатель: в свои семьдесят два он был ещё воистину крепок, хотя и жаловался беспрестанно то на фронтовые, то на тыловые болячки. Лицо и шея его, иссеченные крупными морщинами, казались вылепленными из глины и обожженными на огне, и глаза лукавы и веселы, как будто перехитрил человек хвостатого князя – и радуется. Он щурился, с аппетитом похрустывал вилковую капустку, как устриц глотал меленьких маринованных маслят, а когда брал в руку хрусталь, то непременно говорил:

– Курить вот бросил, а это – никак, без этого нельзя. Ну так, побудем…

И вот тогда, наверно впервые, Раков и решил: «А ведь надо бы и мне свой дом заиметь. Как на постоялом дворе. А случись что – враз и останешься на улице. – И он оценивающе повел вокруг себя взглядом. – Неплохо устроился. Значит, мимо рта не проносил, а и колхозишко имел плёвенький».

– Да, Николай Васильевич, – продолжил свою мысль Будьдобрый, – все мы умные, все смелые, пока вот так – за столом и на голову не капает. Куда и смелость девается, если оттуда, сверху, директива… И попробуй… похерить. Штаны принародно снимут и высекут. А сколько всяких депеш – ого! И вот что диво – у меня ведь все эти депеши со времен коллективизации в отдельном месте хранятся, теперь-то есть время и это изучать! Диво, когда так разложишь пасьянс из депеш вплоть до шестьдесят пятого, а то и по сей день, да оценишь, то уже и не надо быть мудрецом, чтобы понять: все указания и постановления отменялись или перечеркивались другими – вечное «головокружение». И год от года не легче. Как будто, можно подумать, вредительство. – Будьдобрый и руку вскинул. – О! Видишь, какой я умный да смелый, а это потому, что на голову не капает… Пятнадцать лет в Перелетихе председателем – всех перещеголял по времени! – всяких указок начитался, всё выполнял, а иначе как журавушка закурлыкал бы! И вот, поверь, горько, но не стыдно, а ведь уже туда заглядываю, – он ткнул пальцем вниз, себе под ноги, – спасаться пора бы, ан нет – не стыдно, потому как не своя воля и виноватого не найдешь – любой на моем месте точно так же и поступил бы, куда денешься! Единственный раз воспротивился – это по объединению. А толку? – Он прикрыл глаза, видимо, вспоминая прошлое и криво усмехаясь этому прошлому. – Взял – и воспротивился! Приложили… свинцовую примочку. Мне уже нелепо было правеж чинить – тогда уже за шестьдесят перевалило… А только я, Коля, и до сих пор полагаю так: укрупнение под корень подсекло сельское хозяйство, это, пожалуй, самая продуманная штука была после войны для сельского хозяйства – долго не расхлебаемся… А вот совесть под конец жизни о другом страдает – стыдно и прощения не нахожу себе: на людей, на обездоленных баб нельзя было давить. А давил, эх, давил… И с личных усадов чуть ли не палкой выгонял на поля, и сено, подкошенное по обочинам, отбирал, и в счет налогов со двора скотину уводил, и не отпускал ни под каким предлогом на выезд – всё было, вот чего нельзя было делать. Шуми, там, кричи, грози, но не дави – и без того раздавлены… А люди-то, люди – за всё прощали… Помню, как это покойная Лиза Струнина – больная, с детьми – на колени падала, Христа ради просила: дай справку, отпусти, погибаем… Не отпустил. Молодец, сама уехала… Так ведь потом-то пришел к ней, поклонился: поработай – и опять, считай, за так. Плюнула бы в морду – и права была бы… Нет, вышла телятницей за полтинник в день: как же, говорит, работу работать надо, людей кормить надо – и вышла. Я тогда домой пришел – и напился, глаза на себя не смотрели… Эх, какие же люди безотказные и как это мы их: до хруста, в бараний рог… Милосердие людское загубили – и я губил, и я топтал… Я ведь потому только и в Летнево убежал – земли тамошней стыдно, людей-то бывалых уже и не осталось…