Страница 73 из 79
– Никто нас не увидит, – сказал он, – мы же сидим в кустах.
– Но с моста мы видны как на ладони, – доказывал я ему, – мост метров на тридцать выше наших кустов, а у часовых еще и бинокли висят на груди.
Но Арон не хотел меня слушать. Его решимость меня все больше пугала. "Неужели он не понимает, что это не в сад к кому-нибудь залезть, – думал я, удивляясь его упрямству, – нас же могут обвинить в шпионаже!" Он как одержимый был глух к моим доводам, уж очень хорошо смотрелся мост из этих кустов.
– В таком случае я с тобой не останусь, – сказал я ему.
– Как хочешь, – сказал он, раскрывая альбом для рисования.
– Но я уеду домой на лодке, – сказал я ему, надеясь на то, что он передумает.
– Поезжай, – ответил он спокойно, – я через мост пойду домой.
Арон стал быстро набрасывать первые штрихи моста, а я поспешил побыстрее уехать от него.
На следующий день Арон прибежал ко мне с утра пораньше радостный и возбужденный.
– Ты-ты о-ка-за-зал-ся прав! – выпалил он, хлопая рыжими ресницами и заикаясь больше обычного. – Меня вчера вы-следи-ли и за-держа-жали!
– Как это произошло? – спросил я с большим интересом.
Арон несколько успокоился и стал рассказывать:
– Когда ты ушел, я еще целый час сидел и рисовал мост. Кругом тихо, хорошо. Никто не мешает. Я так увлекся, что не услышал, как позади меня появились два охранника моста. У меня душа в пятки ушла, когда я увидел, как большая мужская рука появилась из-за моей спины, забрала у меня альбом с рисунком, и мужской голос сказал: "Забирай свои краски и пошли с нами". Увидев военных, я все понял и только тут пожалел, что не послушался тебя". "А куда?" – спросил я у них. "К нам в гости", – ответил охранник, показав на дом около моста по ту сторону Днепра. И они повели меня через мост прямо в караульное помещение. Там начальник караула посмотрел на меня, потом на мой незаконченный рисунок и даже похвалил меня, а потом стал расспрашивать меня, задавая такие же вопросы, как и в милиции: фамилия, имя, отчество, место учебы, кто родители и где работают. Затем он попросил меня подождать в коридоре. Ждать пришлось долго. Начальник все время звонил по телефону, разыскивая моего отца, а его не было в магазине. Наконец его разыскали, и он пришел в караульное помещение. О чем он говорил с начальником, я не знаю, но скоро отец вышел с моим альбомом и забрал меня домой. Рисунка моста в альбоме не было. Вот и все, – закончил Арон, улыбаясь, как будто довольный вчерашним приключением, – а дома отец только предупредил меня, чтобы я больше мост не рисовал.
А я-то думал, что такое задержание может закончиться гораздо хуже. После этого случая мы еще один раз ходили на этюды втроем. Нам хотелось нарисовать изгиб Днепра у русского кладбища. Но этот рисунок у нас у всех не получился. Наверно потому, что расселись мы у самой воды, а надо было расположиться на горе: оттуда виднее.
Вскоре более важные на наш взгляд дела заставили нас бросить хождения на этюды. Началась учеба в седьмом классе. Нас ждало много новостей, о которых я уже частично упоминал. Директор школы Соломон Захарович заболел и уехал к себе в Быхов. Вместо него прислали нового директора Лазарева Лаврентия Артемьевича. Как я уже говорил, он оказался слабохарактерным человеком, и дисциплина в школе стала опять хромать.
Кроме того, появились новые учителя. По истории – Гуревич Израиль Абрамович, по физике – Доросинский Наум Захарович, а по математике – Беркович Самуил Львович. Мне лично больше всех понравился новый учитель истории. Во-первых, он был очень приятным на вид мужчиной. Рост – выше среднего, военная выправка, мягкие черные глаза, сочный негромкий голос и вдумчивое преподавание своего предмета – все это вызывало невольную симпатию к нему. Мне было приятно слушать его рассказы по истории. И не только по истории. На вечерах, посвященных праздникам, он неизменно делал доклады, и только из-за него я приходил на эти торжественные церемонии.
Однажды я попал в неловкое положение. Он всегда говорил размеренно, спокойно и веско, но с некоторым раздумьем. В классе во время урока истории я эти паузы не замечал, потому что увлекался его рассказом. А доклад на вечере меня не увлек, и я немного отвлекся. Во время одной из его пауз мне показалось, что он закончил свой доклад, и я захлопал в ладоши. Он быстро посмотрел на меня таким тревожно-вопрошающим взглядом, что я почувствовал его немой вопрос: нарочно я хлопал в ладоши или случайно? От конфуза я покраснел весь до корней волос и, как только он отвернулся, поспешил к выходу из зала. Мне было очень стыдно за свой неловкий поступок. Об этом случае он никогда не напоминал мне открыто, но я еще долго чувствовал, что он смотрит на меня настороженным взглядом, будто изучая дилемму, можно мне доверять или нельзя.
Как-то увлекшись его рассказом о польском восстании, я ясно представил себе картину расстрела повстанцев царскими войсками и стал ее рисовать в тетради. Израиль Абрамович подошел ко мне, посмотрел и молча отошел, не сделав мне обычного замечания, что я занимаюсь на уроке не тем делом. Больше того, я опять увидел в его взгляде прежнюю мягкую доброту. И мне опять стало хорошо на его уроках. И историю я знал лучше, чем все остальные предметы, а основные даты истории СССР запомнил на всю жизнь и этим удивлял и радовал преподавателей в последующие годы учебы.
В седьмом классе к нам пришел новый учитель математики Самуил Львович Беркович. Это был молодой мужчина с орлиным носом и двойной нижней губой. Он был выше среднего роста, но казался еще выше, потому что был худой и сутулился. От привычки сутулиться, его голова находилась не над плечами, а немного впереди плеч, и, когда он шел, казалось, что он к чему-то присматривается. Был он быстр и энергичен. Из всех учителей математики он был самый страстный математик. Он быстро подходил к учительскому столу, клал классный журнал на стол и, потирая свои руки, бросал на нас хитроватые взгляды. При этом он улыбался улыбкой японца, так как губы раздвигал, а рот оставался полузакрытым. Глядя на эти приготовления к уроку, можно было сразу убедиться, что большего удовольствия, чем преподавать математику, у него не было и не будет. Математику он считал святая святых всех наук, и горе тому ученику, который давал ему малейший повод подумать, что это не так. Тогда он вызывал этого ученика чуть ли не каждый день к доске и доказывал ему, что без особой увлеченности познать математику невозможно. Он задавал ученику хитроумные задачи и ехидно улыбался, бросая многозначительные взгляды на класс, как будто приглашая всех в свидетели бездарности этого ученика. Для учителя это было не трудно, ибо у него всегда находился в запасе пример или задачка, которые будут не по зубам даже хорошим ученикам, не говоря уже о средних и слабых учениках. Подобными действиями он вызывал антипатию к себе, ненависть к математике и нежелание учиться.
Немецкому языку нас учил Лев Григорьевич, очень старый учитель. Ему было, наверно, лет семьдесят. У него были кустистые седые брови и топорщащиеся седые усы. Это был крупный, полный мужчина, страшно неопрятный, потому что из ушей и носа торчали неприятные кусты волос, пиджак был замасленным, а рубашка – грязной. На его уроках у нас творилось что-то невообразимое, как будто все ученики на время этого урока сходили с ума. Шум стоял невероятный. Все призывы учителя к установлению тишины не имели никакого воздействия. Все вертелись на партах, разговаривали, смеялись. Мне жалко было этого старика. Иногда его лицо искажалось страданиями, как от острой зубной боли из-за этого шума. Он безнадежно махал рукой и работал, по существу, с одним вызванным к доске учеником, не обращая внимания на шум. Причем, он спрашивал и отвечал на свои вопросы чаще всего сам, а ученику ставил удовлетворительную отметку. Если же кто-то отвечал ему хоть что-то дельное, он сразу ставил ему отличную отметку и хвалил, ставя его всем в пример. Казалось бы, что мы могли почерпнуть на его шумных уроках? И тем не менее, он все-таки нас кое-чему научил.