Страница 4 из 10
Лев Аркадьевич выбежал, в конце концов, к деревне и выдохнул. Его сердце било в самых висках и вот-вот грозилось вырваться. Немного отдышавшись, он пришел в себя после легкого ужаса и двинулся дальше.
Зарецкий, шурша одеждой о заросли около дома, отпер калитку и поднялся на крыльцо. Вздохнувши, он посмотрел в окно столовой, в которое, впрочем, ничего не увидел, и присел на ступеньки. Через открытую форточку послышался выразительный голос Копейкина. «Смотри-ка, – прошептал Зарецкий, – мою книгу взяли». Он тихонько вошел в прихожую, сменил замазанную обувь на мягкие тапочки и подкрался к приоткрытой дверце в гостиную.
– Живя, умей все пережить:
Печаль, и радость, и тревогу, – цитировал Копейкин.
– Чего желать? О чем тужить?
День пережит – и слава Богу! – продолжил, войдя в комнату, Лев Аркадьевич.
– Вот ты, наконец, и вернулся! – сказал, не то радостно, не то удивленно Валерьян Аполлинариевич. – Я уж думал, что ты нас совсем бросил… оскорбился.
Зарецкий молча взял сборник стихов Тютчева и возвратил его на законное место в этажерке.
– Ох, какая важность! – вредно возразила ему Елена Порфирьевна. – Вечно ты норовишь испортить мне вечер, – а затем, выдержав небольшую паузу, добавила с глубочайшей иронией. – Ваше Высокоблагородие, не желаете ли пройти-с в столовую и отведать-с ужину-с? Который, к вашему сведению, давно остыл!
– Простите, знаю, что не должен, но все же вмешаюсь, – неловко произнес Копейкин, – Helene, вы слишком строги с ним. К тому же, смею дерзнуть, напомню вам, что он здесь хозяин, а я его гость…
– Хозяин! – от неловкости вскрикнула Елена Порфирьевна. – Да я больше него здесь живу. Хозяин, понимаете ли. Гм!
Зарецкий молча потупил голову и вышел в столовую. Копейкин проследовал за ним, небрежно шагая по холодному полу.
– Аннушка, – позвал вполголоса Лев Аркадьевич, – будь так любезна, разогрей мне ужину.
С кухни, которая здесь была еще и девичьей комнатой, выглянула блондиночка с длинной косой на плече и покорно кивнула головкой. Зарецкий присел за стол, зажег канделябры и приготовил салфетку. В этот момент вошел Копейкин.
– Раз уж ты изволил прийти, – важным тоном произнес Лев Аркадьевич, – подай мне из буфета три бокала и бутылку портвейна.
Копейкин выполнил указание друга и, поставивши все на стол, присел рядом.
– Отчего ты печалишься, дорогой мой Лев Аркадич, – спросил он. – Да, я согласен, Helene слишком груба с тобою, и я даже знаю почему, но разве ты не привык к этому? Мне казалось, что ты не обращаешь на нее внимание. Поверь, друг мой, она не стоит того, чтобы ты из-за нее обижался. Она горделива, видит себя барышней, ну и что же? Напротив, это хорошо; лучше же, чем легкомысленная, прошу прощения, дурнушка.
– Постой, постой, – перебил Зарецкий, – ты сказал, что знаешь причину ее грубости? Так что же?
– Да, знаю. Хочешь, чтобы я тебе это сказал – пожалуйста… Твоя сестра влюблена в меня.
Зарецкий напряг глаза и нахмурил брови.
– Да, да, – продолжал Копейкин, – и не смотри на меня так. Это очень ясно видно. Конечно, это пока еще не влюбленность, а заинтересованность; но я уверяю тебя, все идет к тому…
– Да что ты говоришь такое! – разгорячился Зарецкий. – Это вздор! Она замужняя женщина, замечу тебе! Она… Да что ты себе позволяешь, Валерьян Аполлинариевич? Ты, гляди, не вздумай даже омрачить ее этим своим… обаянием; я же тебя знаю. А то это уже подлость какая-то выходит; нехорошо!
– Побойся Бога, Лев Аркадич, не шуми и не горячись зря, – смеясь, проговорил Копейкин. – Никакой подлости здесь нет. Я же, в конце концов, в своем уме, братец ты мой любезный. Разве я могу поступить, как последняя каналья? Ты считаешь так? Ежели так – я сию минуту собираюсь и уезжаю в Москву.
– Нет, нет, нет, стой; я вовсе так не считаю! Брось эти шуточки, Валерьян. Давай-ка лучше за вино возьмемся. Нам нужно привести головы в порядок.
– Да, день тяжелый выдался; нужно подлечить организм. Вот только не пойму, для кого ты велел третий бокал поставить? Helene намерен звать?
– Нет, она не пьет вовсе; это для Аннушки, служаночки нашей.
Тут в столовую с кухни робко зашла та самая Аннушка и, разложив на столе блюда, осторожно присела на стул. Зарецкий ловко откупорил бутылку портвейна и разлил его по бокалам. Раздался звон. Крепленое золотисто-коричневое вино влилось в организмы сидящих за столом и через некоторое время, как говорится, «ударило в голову». Затянулись кое-какие разговоры. Ослабев, Аннушка оставила застолье и отправилась спать. Зарецкий с Копейкиным остались сидеть еще до часу ночи, пока все свечки не истаяли и не погрузили столовую во тьму. Только по этой причине они решились подняться со своих мест и, придерживая друг друга под плечи, забраться в комнаты мезонина. Обозначив всевозможные углы ударами лбов, они все же сумели настигнуть кровати и, завалившись на них в одежде, погрузиться в сон.
Глава 4
На следующий день, рано утром, Елена Порфирьевна засобиралась в церковь молиться за болеющего отца. За окном лил сильный беспросветный дождь. Всю землю размыло; молодая травка утонула в глубоких лужах, а деревья зашумели мокрой темной листвой. Гулял ураган, гнущий осины и березы. От громоздких, застилающих все небо серых туч проходило мало света и казалось, будто наступали сумерки. На улицах не было видно ни одного зверя, все попрятались в это противное время…
Одевшись в скромное темное платье и повязав старинный печатный платок на голову, Елена закуталась в макинтош, оставленный мужем, и вышла во двор. У калитки ей почудилось, будто кто-то прятался за самым домом, в молодом саду, укрывшись от непогоды в беседке. Она не обманулась: в беседке действительно кто-то сидел и потягивал дымок из трубки. Робко Елена подошла к нему сзади…
– Helene? – неожиданно обернувшись, сказал Копейкин, – что вы делаете в такое раннее время на улице? Кажется, вы куда-то собрались, верно?
– Валерьян Аполлинариевич, вы, право, напугали меня! – встревоженно произнесла Елена, поправляя платок. – Да, я иду в соседнее село на обедню. Не желаете составить мне компанию?
– Что же, я могу пойти с вами, – недолго думая, сказал Копейкин и закончил курить. – Пусть я и не набожен, все же сделаю это ради вас… из глубочайшей признательности к вам.
Они неспешно вышли со двора на размытую дорогу и отправились в сторону села.
– Знаете, – начал вдруг Копейкин, – я решительно не понимаю фанатичную веру, то есть ту веру, ради которой люди с ума готовы сойти, лишь бы их в обществе возлюбили. Они ведь, помилуйте, голову разобьют, доказывая всем, что без веры нет жизни и смерти. Вы встречали фанатиков? Я, признаюсь, встречал; был у меня такой знакомец, – произнес он с улыбкой. – Да, поверьте, уж кого-кого, но с фанатиком дружбу иметь вредно. Это равносильно инквизиции, только в одном лице. Так вот, если позволите, я немного расскажу про знакомца. Это произошло еще этой зимой, перед Рождеством, кажется; мы с приятелем после одного мероприятия, возвращаясь домой, решили заглянуть в чудное московское заведение, зовущееся кабаком. Знаете, такое мрачное холодное место, где всегда пахнет пивом, тухлятиной, потом и прочей нечистью… так вот мы, судьбой туда заброшенные, оказались свидетелями одного инцидента между стариком-материалистом и молодым студентом-философом. Дело было в том, что старик, раскричавшись на полового за плохое пиво, упомянул, скажем мягко, рогатого с тех самых страшных мест, коим пугают нас с детства, а студентик, сидевший по соседству, как, впрочем, и все остальные посетители кабака, услыхал его брань. Тут-то и разразился скандал: молодой философ, глупый фанатик теорий Фон Шлегеля и Хомякова, тех теорий, которые в своем реальном виде не могут превратить человека фанатика, вскочил со своего стула и, вооружившись большим поповским крестом (неизвестно как к нему попавшим), стал читать целую проповедь. Проповедь о том, что бесы и прочие нечисти овладели глупым разумом старика и пытались попрать имя Господа, что его «материалистическое маловерие» – явный путь в преисподнюю, что гнев – показатель бесовской власти и прочее, и прочее. Но это было только полбеды… после прилюдного оскорбления, брошенного всем материалистам в лице невинного старика, он стал созывать народ на вечерню и попирать тех, кто отказывался. Мы, ради великого интереса, откликнулись. Что же, пошли к храму, по пути слушая его причитания о развращенности люда. Я, верите ли, не встречал речей сквернее тех, которые услышал от него в этот момент. Он ругал ученых за их «ересь», тех же бедных философов, «обманывающих рабов Божьих», врачей, «творящих самовольные суды над человеками», министров за «богохульное поведение, разврат и мошенничество, то есть кражу», старух за «роптание на жизнь» и много кого еще. Он тогда, впрочем, откровенно доложил нам, что его к такой вере подтолкнула смерть матери и распутство сестры. От одиночества, короче говоря, свихнулся он… Я к чему вел вас, послушайте; я хотел донести, что вера, какая бы она не была должна оставаться верой, а не законом жизни; молитесь, пейте кагор, исповедуйтесь, но делайте это втихомолку, не разглашая всем; не учите и без того измученный народ; не проклинайте ученых и маловеров, их потом осудят, как сказал мне один поп. Нужно из веры извлекать главное – любить ближних своих, как говорит ваша Библия. Я же, конечно, хоть и считаю все это глупостями и сознательным одурачиванием самого себя, все же не лезу биться с церквами и архиереями, вооружившись томами Гегеля или Фейербаха. Между тем я далеко зашел, простите мне это; не обращайте на меня внимания, нужно было выговориться.