Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 7

Этим, во-первых, и отличались блокадные дети: абсолютное равнодушие к окружающему. Огромные глаза уставлены куда-то и полное молчание. И вот такое движение пальчиками, когда садимся за стол – собирать все крошки. Он ест – но ещё всё время волнуется, что может больше не получить. Волнение, неуверенность. Он переспрашивает: а вдруг этого больше не случится?

И второе – кого-то не хватает рядом, и ребёнок всё время чувствует, что можно навсегда лишиться последних близких людей. Например, приходит мама (которую ты долго-долго ждал) и всё время плачет, что не получает писем, и, наверное, муж погиб. Ребёнок слышит, что папа погиб – папы больше не будет. И это нервное напряжение затормаживает, замораживает в нём всё.

А мама-то заглядывала раз в неделю, а то и раз в три недели. Мамы работали на казарменном положении. Детский сад – он только по названию, по зданию, по воспитателям. А по сути – детский дом.

В блокадном Ленинграде все мамы работали без выходных дней. Легко ли маме брать ребёнка домой, если там не работал ни туалет, ни водопровод? Хватило бы ей сил дойти пешком от завода до детского сада, взять ребёнка и с ним добраться до дома?.. Причём многие дети даже 5–6 лет перестали ходить. А ещё по пути можно было попасть под артобстрел и воздушную тревогу и потому не успеть дойти домой до комендантского часа…

Потому-то дети и жили в детском саду, а мамы приходили в лучшем случае раз в неделю вечером.

Каждый ребёнок чувствовал эту утрату родителей. И папы нет – и, может быть, не придёт. И мамы нет – сегодня зашла, и, может быть, больше не придёт.

Надо было чем-то детей выводить из этого крайне напряжённого состояния, из постоянного ужаса, из неуверенности в возможность чего-то хорошего.

Глаза, письмо и кукла

И понимаете, один ребёнок хоть как-то шевелится, какую-нибудь игрушку ему дашь, он хоть чуть-чуть выходит из состояния этой совершенной неподвижности. А другой…

Я никогда не забуду одну девочку четырёх лет, её звали Олей. Мамина тревога ей особенно передавалась. Оля не разговаривала совсем, вся была словно сжавшаяся в кулачок. Глазищи огромные, сама худенькая, и ей ничего не надо. А мама при редких встречах говорит, что давно нет писем от мужа, с ним что-то случилось… Похоже, девочке ещё передаётся и беспокойство: «Что-то случилось с папой…» Как тут вывести из этого состояния?

Садик наш располагался на Расстанной улице. Длинное здание: половина – детский сад, половина военная часть. Я пришла к военным и сказала: «Я написала письмо от имени папы. Очень вас прошу: придите и скажите, что вы с фронта и принесли от папы письмо». Один солдат согласился.

А из дома я принесла куклу. У меня была кукла, большая, старинная, длинные косы, фарфоровая головка. Отец рассказывал, что эту куклу ему подарила балерина, которую он выручил в другую голодную эпоху – в гражданскую войну поделился привезённой из деревни картошкой.

И вот наш солдат принёс письмо и куклу – сказал, что от папы. Мы перед всеми прочитали это письмо. Я обращаюсь к девочке: «Олечка, это твой папа прислал тебе куклу. И сказал, чтобы ты её назвала. И мы будем писать папе письмо, и ты ему напишешь, что у тебя теперь есть кукла». И Оля спрашивает: «Папа?» И сразу называет мне эту куклу: «Маша».

Она была настолько взволнована этой куклой! Она её взяла – и, видимо, разорвалась та цепь, которую мама всё время выстраивала: «Что с папой, папа погиб, как же без него…» А тут кукла от папы, и папа сразу стал, видимо, таким, как до войны, таким, как она его помнила. Папа, наверное, был очень жизнерадостным, я так поняла.

И Оля заговорила, и мы написали письмо.

Рассеивание страха

Это один ребёнок. А сколько таких блокадных детей, которые ни говорить, ни двигаться не хотели? И было видно, что к каждому необходимо найти свой ключ.

У меня была опытная сменщица, долго работавшая в детском саду и до войны. Она многое и объясняла.





Я ей жалуюсь: «Вот с Олей это получилось, а с Юрой – никак». – «А ты хочешь по одной дороге к каждому прийти? Ничего не выйдет, ищи к каждому свою тропинку. К каждому надо подойти, один на другого не похож!» – «Да как же его узнать, какой он?» – «А так вот: поговоришь, да и узнаешь». Она меня и учила первым шагам в этом личном общении с ребёнком.

Те трудные условия на всю жизнь приучили меня задумываться над тем, почему ребёнок так себя ведёт, а не иначе – и что я должна сделать, какой к нему особый ключик искать.

Каждый по-своему переживал расставание с родителями. Но оберегать от страха надо было всех. Как-то рассеивать страх, чтобы каждый ребёнок поверил, что его бедствия кончатся хорошим, а не плохим.

Про взаимоотношения детей сначала и говорить не приходилось. Дети совсем не общались. Он сидит на месте до тех пор, пока ты его с места не стронешь. Кто-то, может, и рад бы затеять ссору – но у него нет сил.

Любой выглядел так, что не сегодня-завтра на тот свет уйдёт. Даже еда оказывалась особым риском. Если ты ребёнка вовремя не придержишь во время еды… Я ведь не могу ему прямо сказать, мол, не торопись. Он это примет как запрещение есть, будет только хуже. Надо суметь чем-то отвлечь: «А у тебя какой кусочек? А у тебя корочка чёрная или коричневая?» Вот он уже немножко и задержался.

Приходили милиционеры. Смотрели, какие куски хлеба лежат на тарелках у детей. Один спросил: «А как вы делите горбушки?» Горбушка всё-таки больше, чем обычный кусок. Я ответила как есть: мы их выдаём по очереди. И дети подтвердили, сказали, что да, по очереди.

В это время дети уже чуть-чуть приходили в себя, постепенно отогревались. Питание было хоть крохотное, но регулярное – они набирались сил.

И наши усилия начинали сказываться. Вот одна Оля сидела, сидела, ничего не говорила, крошки собирала – и вдруг получила папино письмо. И тогда кто-то ещё посматривает на Олю, где-то у него, может быть, рождалась надежда. Может быть, и мне придёт письмо?

Озорство как высшее достижение

Прошёл месяц, другой – и дети ожили, стали радостные; начали двигаться, начали шуметь и начали безобразничать. Дети безобразничают! Какое счастье! Какой это был для нас праздник – детская шалость!

Ведь что означает: «безобразничают»? То есть своими действиями реагируют на мои планы и предложения не так, как я ожидаю. Так ведь? Мы к ребёнку: «Ты пойди, сядь». А он вместо того, чтобы сесть – прыгает, крутится, стул переворачивает, сам куда-то забирается и прячется…

Ах, какая это для нас была победа!

Стоило ребёнку проявить какие-то действия, мы торжествовали – ага, значит, страх отошёл. Мы радостно сообщали всем: «Вы подумайте, Анечка сегодня прыгала на одной ножке!» «А Юра сегодня всё время кружился, жужжал – у него самолёт летал, наверное?!»

Так постепенно возвращалась натуральность детской жизни. Закованность – это же не детское поведение. Но ведь и происходило это всё на фоне продолжающейся блокады. То и дело ночью объявляют воздушную тревогу. Всех надо поднимать, нести на руках в бомбоубежище (мало кто мог идти сам, да ещё быстро, а если со сна…), потом нести обратно – ложиться спать дальше… Дети же чувствуют наше напряжение. Мы ведь были (особенно сперва) очень взволнованы – а вдруг кого-то забудем, потеряем… И детям, конечно, это передавалось. Потом стали уверенней в себе, спокойней. И дети начали спокойней себя вести.

Первые шалости и новый год

Потом приблизился Новый год. Уговорила военных сделать ёлку: мол, вы же соседи у нас, ну какой же новый год без ёлки, ну приходите же. Они отнекиваются: «Да о чём вы, сегодня уйдём на передовую, а к Новому году кто из нас вернётся, кто нет…».

«Так и что же, мы без ёлки будем? А давайте всё-таки…» Рассказывала о детях, как кого зовут, как они себя ведут, о чём мечтают. Я ещё не знала, какими словами уговаривать. Но моя прилипчивость своё дело сделала. И ёлку всё-таки привезли, и праздник устроили.