Страница 8 из 9
От проницательной Зарифы ничего нельзя было утаить. Как-то ранним утром она увидела меня счастливым, но пребывающим в отчаянии. Я не находил места и, представляя перед собой бескровное лицо Мийи, бродил из комнаты в комнату и мерил шагами огромные, построенные один за другим в разное время залы нашего дома. В его стенах мне становилось тесно, будто я носил в себе что-то тяжелое и очень ценное, но от легкости бытия мог воспарить. Накануне ночью, убедившись, что отец лег, я пробрался в восточную часть нашего владения, чтобы насладиться чудесной игрой Сувейда. Каждый раз я спрашивал его: «Где же, Сувейд, ты раздобыл такой дивный инструмент?» Он смеялся в ответ: «Там же, откуда дети берутся, уважаемый. Бог послал!» Видимо, эта же высшая сила направила на меня свет, который рассеивал мрак вокруг. Нежный, но глубоко ранящий луч, называемый любовью. Его посылает Всевышний! Я вышел во двор прогуляться вдоль рядов лимонных деревьев и манго. Среди них рос один-единственный розовый куст. Мне захотелось напеть ту же мелодию, что исполнял вчера Сувейд, но я не смог взять правильные ноты и остановился, чтобы вдохнуть ароматы роз и лимона. Вдруг мне почудился запах базилика, сорвав который поплатилась жизнью моя мать… Полюбила бы она Мийю? Или воскликнула бы, вторя отцу: «А я думала, это будет Холя!» – «Нет, отец, – ответил я. – Холя – младшая сестра. Мийя – старшая». Он с недовольством переспросил: «Старшая?! Эта смуглая, худосочная?! Ты Холю видел? У тебя глаза где были? Ты вообще в красоте что-то понимаешь? Да и потом, она же старше тебя. Помню, как отец ее Аззан приводил ее к нам в праздник, а мать твоя тебя еще под сердцем носила». «На год и восемь месяцев всего лишь, отец», – просипел я. Он замахнулся на меня тростью. Значит, она не была забыта в доме Аззана. Спустя несколько дней я написал ему письмо, которое после упоминания имен Аллаха начиналось со слов «Моему господину и дорогому родителю, щедрейшему и достойнейшему» и заканчивалось подписью: «Твой слуга и сын, надеющийся на твою милость, Абдулла». Что за строки были между, я уже не припомню. Мне помогала составлять письмо тетушка. Нет сомнений, что и Зарифа сыграла свою роль, поведав отцу о моей ничем не оправданной, по ее разумению, стеснительности, которая у нее вызвала подозрения. Отец позвал меня и объявил, что посватает за меня Мийю, выплатит за нее калым в размере двух тысяч риалов и пристроит к дому новый зал с восточной стороны, к которому будут примыкать две комнаты и ванная. Это будет наше с молодой женой жилище.
На заре того дня я ступал босым по плитке во дворе, не зная еще, что большую часть его застроят и на этом месте обустроят мое семейное гнездо. Я прошел между деревьев и свернул в узкий проход, ведущий в западную часть двора, которая была засыпана песком вместо камня и поэтому казалась меньше восточной. Во всем аль-Авафи не было другого такого дома с двумя дворами, поэтому соседи называли его «Большой дом». Большой дом, в котором жили только мы с отцом. Изредка нас навещала его сестра. Одни из многочисленных покоев занимали Зарифа с Сангяром и Хабибом, пока последний не сбежал. А в отдельно стоящих постройках ютились Сувейд, его брат Заатар, Зейд, который впоследствии утонул в сошедшем с гор грязевом потоке, его жена Масуда и дочка Шанна, Хафиза с матерью Саадой и тремя девочками, которых она родила неизвестно от кого. Все они принадлежали отцу по праву наследования. Дом наш никогда не пустовал. Здесь всегда было полно людей, приезжавших из разных мест целыми семьями. Поэтому привычной картиной для меня были огромные бурлящие котлы и дрова, сваленные в кучу у входа в кухонный домик с восточной стороны. В небольшой кухне внутри дома Зарифа и Хафиза готовили нечасто. На пирах, проходивших у нас, столько гостей надо было накормить, что такое количество посудин там просто не помещалось. В западном же дворе разделывались и подвешивались туши животных, забитых Сувейдом и Заатаром. Их готовили тут же на открытом огне. Зарифа всегда говорила, что мясо, прожаренное в пламени, не идет ни в какое сравнение с мясом, снятым с газовой плиты… Да, в то утро меня переполняли чувства, и я испытывал такую легкость, что не находил ничего неприглядного даже в засохших остатках пищи, налипших на стены кухонного домика. Все мне казалось прекрасным: песок, немытая посуда, треск выпекавшихся лепешек. Я вошел в домик, он был без дверей, потому что так легче было носить туда-сюда широкие противни, и застал Зарифу, рассевшуюся на двух банках из-под молока «Нидо». Она нависла над раскаленной переносной плиткой, на которой тесто моментально превращалось в хрустящий хлеб, и только успевала ловким движением снимать с нее лепешки. Не поднимая головы, она проговорила: «Доброго утра, сынок, Абдулла!.. Я смотрю, ты совсем взрослый стал». Зарифе все известно! Я оцепенел. Неужели она заметила имя Мийи на стволе дерева или заглядывала в мои тетради? Но она же неграмотная! Как она узнала? «Сынок, недаром говорят, от солнца рукой не закроешься!» – рассмеялась она.
Я женился, твоя фальшивая улыбка вызывает у меня лишь жалость. Слышишь, стюардесса-краса в безупречном костюме? Мне противны улыбки напоказ так же, как смех. Мийя не улыбалась. Даже в день нашей свадьбы.
Материнство
Только ближе к утру малышка перестала ныть, и Мийя прилегла на кровать, уткнувшись головой в стену. Ярко-синий насыщенный цвет краски был настолько неприятен для глаз, что она зажмурилась и тут же вспомнила родильное отделение больницы «ас-Саада», соль с оливковым маслом, которой смазали пупок новорожденной, жену дяди Абдуллы из Вади Удей, бесконечную вереницу женщин, приходивших с поздравлениями с раннего утра до позднего вечера, свежий куриный бульон, брызги слюны изо рта Зарифы, дующей в лицо ребенка и бормочущей молитву, ее большой серебряный перстень, кипенно-белые пеленки, красный язычок девочки, ее острые ноготки, которые до поры до времени не разрешалось состригать, чтобы она не стала воровкой… Мийя открыла глаза и посмотрела на дочку. Такое щуплое тельце и такой пронзительный голос! Она провела ладонью по черному пушку на ее голове и удивилась: «Неужели это и есть материнство?» Асмаа каждый день ее спрашивала: «Ну как тебе роль матери? Что ощущаешь? Ничего важнее в жизни быть не может!» Мийя молчала. Она не чувствовала ничего, кроме утомления, ломоты в пояснице, боли в животе и настоятельного желания принять ванну. Голова чесалась так, что терпеть было невозможно. Мать позволила ей отойти в ванную ненадолго, однако запретила мочить волосы, так как в холод легко было подхватить простуду, которая может оказаться смертельной опасностью для роженицы. И Асмаа еще задает вопросы о радостях материнства и восхищается, какие груднички миленькие! Это период без сна, период борьбы с новорожденным ради того, чтобы он же не умер с голоду, это прострелы в спине от долгого сидения. Мийя ничего не отвечала, пропуская болтовню сестры мимо ушей. Она считала, что молчание – самое великое, что способен содеять человек. Когда молчишь, лучше слышишь собеседника, а если он надоест, мысленно прислушивайся к самому себе. Она сжимала губы, чтобы перестать мучиться. Порой ей нечего было заявить, порой она ясно сознавала, что не хочет рассказывать о том, что у нее на уме. Жена муэдзина одобряла ее неразговорчивость: «Кротость твоя зачтется в Судный день». Когда же дочка подрастет и родятся Салем и Мухаммед, она обнаружит у себя иную склонность – ко сну. Она будет пребывать в забвении часами, ведь только в этом состоянии ее ничто не будет тревожить. Сон станет для нее еще большим чудом и даром, чем молчание, в нем она даже не слышит говорящих. Все молчат вместе с ней. Ее даже сновидения не посещали. По ту сторону яви обязанности снимались с ее плеч. Задремав, она переставала что-либо чувствовать и избавлялась от навязчивости реального мира: от однообразных жестов Мухаммеда, предсмертных криков и победоносных воплей из коробки телевизора, белой накидки Лондон, которой та скрывала свою устрашающую худобу, барабанящие по грязной посуде капли воды из крана на кухне, взмахи рук служанки-индонезийки, взгляды, которые украдкой бросал на нее шофер в зеркало заднего вида, бесконечные шушуканья Абдуллы с Лондон, его перебранки с Салемом. Во сне она проваливалась в пропасть сладостного небытия, манящего ее в никуда. Самым прекрасным для нее было то, что в этом состоянии она не видела снов. Ни кошмаров, ни теней, ни голосов, ничего. Ничему не надо было противостоять в этом блаженном беспамятстве. Ее единственное прибежище, ее райский сад. Ее единственное оружие против нарастающего беспокойства.