Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 92

Заметив Миканора, он бросил полусгоревший пучок соломы, выпрямился, красный от жара, с пятном сажи на щеке, весело крикнул детворе, чтобы утихли, дружески подал руку.

- Все-таки поддался общей хворобе?

- Не хворобе, а животу! - засмеялся Хоня. - Куда ни повернись, отовсюду так смачно пахнет, что кишки стонут!

Разве удержишься?

- Все-таки - не секрет - вроде богу кланяешься!

- Не богу, Миканор, а животу своему! А может, живот - тоже бог?.. - Он перестал смеяться. - Мать загоревала очень, попросила, чтоб заколол на рождество... Да и детвора - сам видишь! ..

Постояли, покурили, поговорили о зиме, что наконец вступила в свои права, о девчатах, что будто взбесились перед рождеством, посоветовались, куда податься на вечеринки.

Незаметно снова вернулось искреннее дружелюбие, и Миканор, невесело улыбаясь, рассказал о своем споре с родителями. Хоня будто только и ждал этого, обрадованно подхватил:

- Вот видишь, Миканор; но ты не горюй, не легко и деревья гнутся! Не то что люди, да еще старые!..

После разговора с Хоней всегда веселее на душе становилось. Но беззаботность эта была недолгой: возвращаясь от Хони, увидел возле Алешиной хаты группку девчат, уж очень ласково болтавших с гармонистом.

- Так гляди ж, чтоб помнил уговор! - крикнула ему, отойдя немного с подругами, Чернушкова Ганна.

Алеша с достоинством промолчал. Он уже хотел уйти в хату, но заметил Миканора и остановился.

- Поиграть, видно, просили? - подал руку Миканор.

- А то чего ж? - Алеша шмыгнул красным носом, для убедительности провел под ним еще рукавом рубашки.

Нос у Алеши, насколько помнил Миканор, в стужу становился красным, даже синеватым, и Алеша всегда шмыгал им; сейчас же парень стоял на таком морозе в одной холщовой рубашке.

- На рождество - не секрет - договаривались?

- Ага... - В словах Алеши явно чувствовалась гордость единственного на всю деревню гармониста.

- Пойдешь, сказал?

- А чего ж...

- В поповский праздник.

- Так ведь за плату.

- А если за плату - все можно?

Алеша снова шмыгнул красным носом.

- Заработать надо.

Не глядя на него, Миканор разгладил сборки шинели под ремнем.

- Всякие заработки бывают!





Как и в разговоре с Хоней, а еще чаще с родителями, хоть и старался казаться непоколебимым, Миканор почувствовал с тоской, что не может судить "по всему закону". В нем заговорило непрошеное, ненужное, просто вредное сочувствие: правду Алеша говорит, заработать надо!..

От этой слабости, оттого, что видел: слабость - не секрет - была во вред делу, оттого, что все вокруг было так запутано, шло наперекор ему, Миканором снова овладела тоска. Удрученный, с тоскливой неуверенностью, но все же твердым, командирским шагом возвращался он веселой морозной улицей домой.

5

Весь день перед "святым вечером" мать скребла ножом стол, лавки, мыла посуду. С утра и почти до самого вечера не потухал в печи огонь - варила, варила, пекла. Ужин должен быть постный, но требовалось приготовить ни мало ни много - двенадцать блюд!

Мать не ела весь день сама и не позволяла другим. Миканор отрезал ломоть хлеба, достал огурцов и тем перебил голод. Она видела это, но не сказала ничего, только перекрестилась на икону, и мать и сын заранее понимали бесполезность споров, не хотели начинать их.

Только когда стемнело, вынесла решето с сетгом, поставила в угол, а наверх пристроила горшок с кутьей.

- Выперлась этот год через край! - сказала о разварившейся кутье. Хороший урожай на зерно должен быть!

- Дай бог! - отозвался отец.

С уважением и какой-то торжественностью следил отец, как мать расстилала на вымытом столе сено, как накрывала его чистой скатертью, как клала буханку хлеба, нож, ложки, ставила кружку с солью. Помыв в углу над ушатом руки, он, белый, в лаптях, в холщовых штанах, в длинной, до колен, рубашке, подпоясанной праздничным пояском, подождал, когда подойдет мать, и, не взглянув на Миканора, в первый момент смущенно, стал вслух мЪлиться. Миканор вначале слушал его молитву, как всякую молитву, только еще больше пожалел тех, кто верил в чудеса и силу моления, - ведь темными людьми этими были его мать и отец; но когда отец вдруг помянул деда Амельяна, когда в голосе его будто что-то натянулось, задрожало, Миканор неожиданно почувствовал, что и в нем отозвалось это волнение, - дед АМельян умер перед самой Миканоровой службой, идучи с гумна.

Дед, который знал столько сказок, с которым столько вечеров грелись на печке, когда Миканор был маленьким. Дед, который сделал ему когда-то санки, о котором столько доброго осталось в памяти!.. А отец называл уже имена других покойников - детей своих, Миканоровых братьев и сестер, поминал Илюшу, Маню, Матруну, Петрика, MojpHKa. Илюшу и Маню Миканор никогда не видел, а Матруну-и Петрика на его глазах задушила "горловая", оба чуть не в один день умерли. Он помнит, Петрик задохнулся, когда Матрунку еще не унесли на кладбище, когда она еще лежала в гробу. Их повезли вместе, положили в одну могилу... А Метрик утонул, когда пас коня на приболотье. Хотел искупаться, да как нырнул в болотное озерцо, так там и остался. Вытянули его изпод коряги только на другой день, никак не могли найти. Синий был, страшный. Бедная мать, как она убивалась, как горевала тогда над Мотриком, над нежданной бедой, отнявшей у нее взрослого сына. И сколько же ей, если подумать, пришлось пережить за всю жизнь, нагореваться над дорогими могилами!..

Миканор почувствовал себя будто виноватым перед матерью, не рассердился за то, что та сунула в горшок с кутьей, зажгла свечу. Как было, если подумать, сердиться на нее, темную, согнутую такими бедами, полную горячей любви к тем, кого отняли у нее болезни и внезапные несчастья!.. Но ведь как хитро прицепилась к человеческому горю религия, и тут не преминула попользоваться!

- Мать и отец сидели за столом, ужинали, как никогда молчаливые словно чувствовали за собой тени тех, кто давно уже не просил есть. Оба, было заметно, думали, вспоминали; отец, прежде чем взять какой-нибудь еды для себя, отливал ложку этой еды в миску, поставленную на окне, - дедам, покойникам. Мать сидела за столом, только переставляла миски, ничего не убирала. Ужин показался Миканору очень долгим и скучным; он с трудом дождался, когда отец наконец поставит на стол горшок с кутьей, нальет сладкой сыты из мака и меда, попробовав которые можно, не обижая стариков, встать из-за стола...

Когда одевался, чтобы походить по морозной вечерней улице, заметил: миски с едой после ужина так и остались на столе - чтобы дедам было чего поесть!

Стоял на крыльце, думал свою думу о темноте людской, о том, как теперь, видно, хорошо на замерзшей Припяти - легко, весело бегут лыжи! Кто-то, не секрет, как и он недавно, летит с горы, аж дух захватывает! Вспомнил веселого товарища своего Ивана Мороза, поехавшего в Минск на курсы, вдруг защемила тоска: увидеться бы, поговорить, пошутить друг над другом... Обещал письма писать, а почему-то все нет!..

Будто и не слышал гомона, смеха на улице, никуда в этот вечер не хотелось идти. Стоял как в карауле. Прошло мимо несколько человек, две-три веселые группки. Двое уже почти миновали его, и вдруг остановились, присмотрелись.

- Не Миканор ли это? - сказала, затаив смех, одна.

Миканор узнал Чернушкову Ганну и охотно двинулся к ней.

С Ганной была Хадоська.

Он поздоровался.

- А я думала,-не замерз ли случайно! - съязвила Ганна. - Стоит, как столб при дороге!

- Замерз! Не мешало б и погреть, если б было кому! - заметно повеселел Миканор.

- Так ведь печь, видно, есть? Или, может, отец занял?

- Да нет. Но мне больше по нраву - живая! .

- Ого! Так поискал бы! Может, и нашел бы, если не слишком переборчив.

- Переборчив! Одни мне не нравятся, другим я не по душе. А третьи заняты! Сразу по два кавалера имеют, как охрана по бокам стоят. Не подступиться.