Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 21

– Ох, хорошо-то как! Что говоришь, крючок? – посверкивая золотым зубом, сказал он и, не слушая брата, закрутил башкой, осматривая полутемный зал. – А где мать? Ушла что ли? Ну, рассказывай, Леха, как живете, не обижаешь ее? Гляди, мой характер знаешь. Быстро по шее настучу! – завертел головой и громко крикнул. – Эй, мать, я вернулся! Где ты, а? Встречай блудного сына…

И, довольный собой, расхохотался.

Васька сидел на диване, осматриваясь по сторонам. Долго не был дома, а всё осталось по-прежнему, как ему показалось. Ничего не изменилось. Хотя нет, изменилось… У него появилось ощущение, что попал в заброшенную, нежилую и чужую квартиру, а не в родной дом. Он не почувствовал того человеческого тепла, которое должно быть в жилой квартире. Васька невольно передернул плечами. Ему показалось, что от обшарпанных стен и старой мебели повеяло холодом. На серванте стояла небольшая фотография стариков в простенькой рамке – это бабка с дедом. Виднелся уголок книги. Наверное, крючок оставил. Васька так называл брата – горбуна. У него с малых лет была привычка читать, и книги можно было встретить везде, даже в самых неожиданных местах, а Васька не переносил книги. Пустая трата времени и ни к чему забивать мозги всякой ерундой. А Алешка всегда был с книгами. Не дозовешься, если читает. И Васька злился, а бывало, даже отнимал книги и прятал, да еще грозил, что выбросит. Алешка молчал. Он всегда был таким – молчаливым и это как-то настораживало, кто знает, что на уме у этого крючка, но в то же время, появлялась злость, что братишка не бежит жаловаться, а молчком терпит издевательства над ним.

Васька принюхался. В квартире стоял густой запах лекарств, а раньше такого не было. Дверь на балкон открыта, но запах не выветривается. Въелся. Васька опять осмотрелся. Старые, местами рваные обои на стенах. Дешевый коврик над диваном. Рядом тумбочка. В приоткрытом ящике видны лекарства. Низкий потолок в разводьях старой побелки, с которого свисал выцветший оранжевый абажур. Деревянные, давно некрашеные полы. Коричневая краска местами облупилась и между досками видны широкие щели. Занавески задернуты на окнах, и висит старенькая застиранная тюль. Возле окна квадратный раскладной стол. Васька помнил его. Он еще в школе учился, когда купили стол и четыре стула. Хороший, красивый в те времена, как казалось. А большущий – страсть! Раздвигаешь его, серединку кладешь, которая под низом хранится и всё, человек двадцать уместится, а если есть припасенные доски, чтобы вместо стульев и табуреток положить, тогда еще больше народу уместится. В углу, возле балконной двери, стоит телевизор на тумбочке, на экран наброшена темная тряпка. Овальное зеркало, что висело в простенке, тоже прикрыто тряпкой. А вокруг тяжелый невыветриваемый запах, несмотря на открытый балкон. Стойкий запах лекарств, воска и еще чего-то, словно тленом пахло, что ли…

Алешка не стал присаживаться возле брата, который развалился на диване, раскинув руки, а расположился подле стола, пристроившись на краешке расшатанного стула. Он сидел и смотрел на старшего брата, который сразу после школы сбежал из дома и, можно сказать, что исчез на долгие годы. Они с другом сбежали на золотые прииски. Решили разбогатеть. На прииски не попали. Друг вернулся, а Васька не захотел возвращаться домой. Первое время жил, где попало, потому что никто не брал на работу, потом ему помогли с курсами, он выучился и устроился на работу. За все годы, он всего лишь дважды приезжал домой. Деньгами сорил направо и налево. Гулял на всю катушку. Мать пыталась образумить его, но бесполезно. Васька разругался в пух и прах с ней, Алешку отлупил, подхватился и умчался, сказав, что больше он не приедет. Проживу без вас, как он сказал. Хлопнул дверью и ушел. С той поры ни разу домой не приезжал…

Васька исчез на долгие годы. Редкий раз приходили коротенькие письма или открытки, что получил квартиру, жив-здоров, и всё на этом. Он не интересовался жизнью матери и брата. Не спрашивал, как они живут, в чем нуждаются. Он жил для себя. Алешка вздохнул. Изменился брат. Здоровенным стал. Не кулаки, а кувалды. И его взгляд заметил Алешка. Смотришь в глаза, вроде радуется, а приглядишься – не холодок, а стужей веет от его взгляда, аж обжигает. Улыбка широкая, а в глазах лед застыл. Это Алешка успел заметить, когда брат редкий глядел на него, а большей частью крутил башкой, осматривая квартиру.

– Что молчишь, крючок? – Василий покосился на братишку, потянулся и мотнул головой. – Эх, устал, как собака, пока добрался! Далеко живете, – сказал, словно это не его родной дом, а он приехал в гости, и тут же снова спросил. – Куда мать ушла? Утро, а она шляется. Гляжу, когда во двор зашел, ваши бабки уже возле подъездов сидят. Сплетнями делятся, старые кочережки, – и опять недовольно буркнул. – Где мать шляется, спрашиваю? Вот приедешь в гости, а их днем с огнем не найдешь…

И нахмурился, продолжая осматривать квартиру.

– Это… – Алешка заскрипел стулом, покосился на брата и еще сильнее склонился. – Это… Мамка не шляется. Она умерла. Тебе отбивали срочную телеграмму. Сообщили, что матери не стало, чтобы на похороны приехал. До последнего тебя прождали, а сейчас заявился и делаешь вид, будто ничего не знаешь. Не говори, что не получал телеграмму. Так не бывает, брат…

Сказал, вскинул голову, взглянул на брата, который продолжал сидеть на диване и замолчал, и снова взгляд в пол.

Василий нахмурился. Посмотрел на худого братишку, на его горб на спине, который, как казалось, еще больше вырос, пока его не было дома. Взглянул, как он сидел, приобнимая спинку стула и уткнувшись взглядом в пол, а потом снова обвел взглядом запущенную квартиру, останавливаясь на телевизоре и зеркале, которые были закрыты темными тряпками и качнул головой.

– Нет, крючок, никакой телеграммы не было, – он взъерошил волосы, и шумно выдохнул. – Не бреши, крючок. Не могла она, мать, так рано… Она же еще молодая! – он нахмурился, запнувшись, о чем-то задумался, но тут же вскочил, подошел к столу, на котором была рамка с фотографией матери, где она еще молодая, долго смотрел на нее, и заторопился в спальную, где стоял старый шкаф да кровать, а в углу низенькое кресло, опять уселся на продавленный диван и, ударив кулаком по колену, рыкнул. – Хочешь сказать, что я обманываю? Не получал телеграмму, не получал! Я приехал. И подарки всякие понавез. Матери купил, и тебя не забыл, тоже по мелочи прихватил – рубашку там, футболку… А ты говоришь, что мать умерла. Как же так, крючок? Получается, что теперь у меня никого не осталось. Один я, как перст. Понимаешь?

И Василий снова рыкнул, стукнув по колену.

Вздрогнув, услышав его рык, Алешка крепко вцепился в спину, с опаской покосился на брата. Что он говорит-то? Почему один остался, а я получается неродной родному брату? Но качнувшись, Алешка промолчал, и снова глаза в пол. Он мало разговаривал. В основном, молчал и слушал. Так было всегда…

Старший брат долго сидел на диване. Что-то бормотал, а что – не разберешь, глядел на Алешку, осматривал квартиру, а потом вскинулся, заторопился в прихожую и, расстегнув сумку, принялся в ней шарить. Достал бутылку. Прошел на кухню и загремел посудой. Не рюмку, а стакан взял. До краев налил и молча выпил. Не поморщился. Из хлебницы достал корку черствого хлеба, шумно занюхал. Уселся на табуретку и поставил перед собой бутылку.

– Слышь, крючок, что с матерью случилось? – сказал он и опять принялся наливать водку. – Она же никогда не жаловалась на здоровье. Заболела что ли? Слышь, что молчишь? Айда сюда, мать помянем…

– У матери больное сердце было, – шаркая большими тапками, сказал Алешка и, открыв холодильник, вытащил банку с огурцами, выловил парочку, положил на тарелку и, осторожно взял чайную чашку. – Долго болела. И в больнице каждый год лежала. Я же тебе писал в письмах. Скорая приезжала. Участковый врач приходил. Мать ждала тебя. До последнего дня надеялась, что появишься, – Алешка запнулся, опустил голову – глаза покраснели, потом взял чашу и выпил, придвинул табуретку и уселся за стол. – Мать тихо померла, во сне. Я даже не услышал. Утром поднялся, думаю, а что она не встает. Всегда раньше меня поднималась, а сейчас не выходит. Зашел, а она лежит. Вся желтая такая, а дотронулся – холодная.