Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 108 из 114



Три собаки, как три богатыря на картине Васнецова, застыли на моем пути. Подойдя ближе, я увидел, что это не собаки, а волки. Мы стояли неподвижно, глядя друг на друга. Шести складной нож в вещмешке. Пока я сниму мешок, пока достану… Да и какое это оружие, шести складной нож? Не снимая рукавиц, я бросил тугую снежку. Волк неторопливо сошел с тропы. Я бросал снежки одну за другой. Волки не снисходили до того, чтобы переместиться больше чем на метр. В течение какого-то времени мы вообще оставались на своих местах. А мороз пробирал. Хотелось зареветь от обиды. Не возвращаться же назад? Да и спину подставлять страшно.

Не знаю, как это случилось. То ли волки были сыты, то ли коллективно решили, что мне еще предстоит совершить кое-что в жизни, но они не попытались пообедать мною, а, подобрав хвосты, неторопливо направились в сторону окаймляющей поле рощи.

Со скоростью максимальной, которую ограничивал только обжигавший носоглотку воздух, я примчался на станцию.

Военный комендант, симпатичный старичок-лейтенант, посоветовал не ждать, пока придет пассажирский поезд, и сам, накинув на себя тулуп, проводил меня к товарняку, который пойдет в сторону Орши. Словно услышав невысказанные мною опасения, не околею ли я в товарном вагоне, комендант сказал, что в поезде польские женщины, которых перевозят куда-то с севера.

В вагоне действительно было тепло. В центре жизнь поддерживала раскаленная «буржуйка». Женщины приняли меня не очень радушно. Я снял вещмешок, но оставался в шапке и в шинели. Даже в тепле вагона я все еще не мог выбраться из объятий мороза, а возле печурки, плотно окруженной женщинами, для меня не оказалось места.

Под потолком, рядом с дымоходной трубой, в такт перестуку колес на стыках мерно раскачивалась закопченная железнодорожная лампа. В широкой тени от трубы угадывалось лицо женщины, грызущей, как мне показалось, камень. Не сразу я догадался, что это не камень, а макуха. Макуха… Девять лет тому назад… На улицах трупы умерших от голода… Мы с мамой выжили потому, что получали по карточке малай и макуху, твердую, как базальт.

Однажды мама отнесла в торгсин свое обручальное кольцо. За несколько дней до этого я слышал, как она сказала соседке, что кольцо смогут снять только с ее трупа. Наверно, мама уже считала себя мертвой. А может быть, изредка вырывавшиеся из меня просьбы о кусочке хлеба были для нее сильнее смерти. Но она отнесла в торгсин свое обручальное кольцо в обмен на немного муки, сахара и масла.

Перед уходом на ночное дежурство мама испекла сдобные булочки. Я впился зубами в еще горячее блаженство. Никогда в жизни я не ел ничего более вкусного. Мама только посмотрела на булочки. Я видел, как она проглатывает комки голода. Мычащего от удовольствия, с набитым ртом, она поцеловала меня, и голодная ушла на работу.

Впервые за несколько месяцев я вышел на улицу сытый и веселый. Но тут я встретил своих вечно голодных сверстников. Я пригласил их к себе, и мы устроили пиршество.

Утром, когда мама вернулась с работы, в доме не было ни одной булочки. Даже ни одной крошки.

Мама била меня смертным боем. Она била меня и плакала.

Я вспомнил это, глядя, как женщина в тени трубы грызет макуху. Вероятно, мамины побои не выработали во мне прочного условного рефлекса.

В вещмешке была буханка хлеба, выданная мне на двое суток. Я вытащил хлеб и предложил женщинам угоститься. Они молча посмотрели на меня. Одна из них взяла нож и разделила буханку на тонкие ломтики. Женщины поджаривали их на печурке. Мне поднесли самый большой ломтик. Я даже не догадывался, что поджаренный хлеб такое вкусное блюдо. Уже подъезжая к Актюбинску, я узнал, что женщины действительно из Польши. Но они еврейки. Я поспешил сообщить им, что я тоже еврей. Но ни это сообщение, ни буханка хлеба, ни макуха, которой они скупо подкармливали меня в течение двух дней, — ничто не могло пересилить чувства страха и омерзения, почему-то вызывавшегося у них красной звездочкой на моей шапке.

Четыре месяца я прожил в грузинском селе Шрома, окруженный доброжелательностью взрослых и любовью сверстников. Председатель колхоза, знаменитый в Грузии Герой Социалистического Труда Михако Орагвелидзе души не чаял в юном трактористе и потихонечку пристрастил меня к чаче. (Вино я любил с детства). Но шла война. Немцы снова наступали. Нога окрепла. Уже давно прошла хромота. Я просто не мог больше оставаться в тылу.

В жаркое июньское утро я прошел тринадцать километров до станции Натанеби, где, мне сказали, вчера появился бронепоезд. Беседа с командиром броне дивизиона, невысоким майором в форме танкиста, была короткой и деловой. Он проверил мои документы. Дал мне километровую карту и велел нанести не очень сложную обстановку, которую быстро продиктовал. Буквально через минуту после того, как он замолчал, я вручил ему карту с нанесенной обстановкой. Майор похлопал меня по плечу:



— Отлично, Малец, мне нужен именно такой адъютант.

И этот назвал меня Мальцом.

— Спасибо, товарищ майор. Чтобы быть адъютантом, я мог бы подождать призыва в армию. Майор рассмеялся.

— Так чего же ты хочешь?

— Воевать.

— Выходит, я не воюю?

Я хотел ему сказать, что за все время до моего ранения не встретил ни одного майора в десятках траншей, которые мой взвод не собирался отдавать немцам. Но промолчал.

— Ладно, пойдешь в разведку. Там замечательные ребята. Жаль только, грамоты им порой не достает. Вот ты их и пополнишь. Так я попал в разведку отдельного дивизиона бронепоездов. Майор был прав. Ребята действительно оказались замечательными. И не только в разведке. В дивизионе было два бронепоезда — «Сибиряк» и «Железнодорожник Кузбасса». Экипажи состояли из сибиряков, в основном — добровольцев-железнодорожников, которые в мирное время служили в танковых войсках. Многие из них воевали на Хасане и в Халхин-Голе.

В июле дивизион вступил в бой под Армавиром. Никогда еще я не видел такого количества немецких танков. Бои были, пожалуй, самыми тяжелыми из всех, в каких мне пришлось участвовать. Я смотрел на товарищей по разведке с восторгом и удивлением.

Они умели все. Взобраться на телеграфный столб и подключить связь, заранее договорившись с дивизионом, какие провода будут задействованы; выполнить любую работу железнодорожника — от стрелочника и сцепщика до дежурного по станции и машиниста паровоза; заменить колеса бронеавтомобиля на железнодорожные и воевать на бронедрезине; разминировать и устанавливать мины. У всех у нас были немецкие автоматы. А однажды несколько часов мы удерживали оборону в захваченном у немцев танке. Все умели ребята.

В течение нескольких недель мне пришлось освоить их профессии. Но вот чему я никогда не научился у своих друзей — навыку потомственных сибирских охотников. Даже корректировать огонь орудий бронепоезда они умудрялись инстинктивно, и моя грамотность, — так мне казалось, — была им вовсе не нужна. Быть достойным сверстников, с которыми мы начинали войну, дело само собой разумеющееся. Но заслужить любовь разведчиков-сибиряков и стать их командиром куда почетнее, чем получить все награды, которые я получил. И с такими людьми мы отступали.

Сейчас это уже не удивляет меня. Чему тут удивляться, если подлая немецкая «рама» с утра до ночи беспрерывно висела над головой, и сотни танков перли на бронепоезд, у которого только четыре семидесяти шестимиллиметровых орудия, и «юнкерсы» беспрепятственно пикировали на бронеплощадки, превращая их в груду искореженного металла, и пехоты нет, и авиации нет. Одним только лозунгом «ни шагу назад» попробуй остановить немецкую лавину.

Так мы доотступались до станции Докшукино, то ли еще на юго-востоке Кабардино-Балкарии, то ли уже на северо-западе Северной Осетии.

На рассвете этого сентябрьского дня на станции Докшукино, кроме горстки моих ребят, не осталось ни одного бойца и вообще ни одного человека. Справа и слева в отдалении трещали короткие пулеметные очереди. А здесь была тишина. Абсолютная. Страшная. Тишина перед скорой немецкой атакой, которую не сдержать. Нам предстояло откорректировать огонь орудий бронепоезда и отойти.