Страница 30 из 34
— Как покажу-то? — вдруг поднял он глаза, они у него оказались несчастно-синими.
— Сам говорил, что у тебя лодка.
— Часов в шесть пристану вон у того мыска, — согласился Колянька и указал на дальний изгиб, где лес круто снижался почти к самой воде.
Он опять закурил и, понурившись, пошел по краю овсяного поля за избами, и вскоре Иришка потеряла его. Но теперь она снова стала видеть, как тогда, когда заплывала далеко, а потом поворачивалась лицом к берегу. Жаркий воздух вибрировал над овсами, серебристыми с прозеленью, на макушке столетней лиственницы, будто флюгер в безветрие, задумчиво сидела ворона, две чайки, лениво взмахивая угловатыми крыльями, летели над водою друг за дружкой, то одна выше, то другая. Покойно было вокруг, как бывает в жару в конце июня, когда еще не дозрели травы, не доспели злаки.
Из-за угла сарая выставилась Нюрка, стрельнула глазами:
— Чо он говорил-то?
— Много будешь знать — скоро состаришься, — наставительно сказала Иришка и медленно направилась по дороге к дому.
Конечно, слово она Коляньке дала, но все же так хотелось с кем-нибудь поделиться. Не с Нюркой же! Сказать ей — все равно что выступить по радио на всю область. Отыскать Петьку, да и Володьку, пожалуй, можно: надо придумать, как поймать Билла-Кошкодава и Гришку, если они послезавтра приплывут. И все же сначала надо их увидеть, надо понять, как могли они мучить Марту.
Что сказать бабушке? Обманывать Иришка не была приучена, правду говорить тоже нельзя: даже бабушка на тот берег не отпустит.
Так ничего и не решив, Иришка вошла в прохладные сени, где всегда хранился едва уловимый запах мокрого мочала и соленых огурцов. В избе кто-то разговаривал. Иришка узнала голоса бабушки и тетки Евдокии. Они, видимо, услышали, как скрипнула дверь, и тетка Евдокия позвала:
— Входи-ко скорее, я ведь как раз тебя жду. Дело серьезное…
Загорелая до кирпичного оттенка, она стояла перед Иришкой, пристально всматриваясь в ее лицо. Мягко спросила:
— Чего тебе Колянька-то Мокеев говорил?
«Вот Нюрка и проболталась, — с досадою подумала Иришка. — И когда успела, сорока!»
Вообще-то она совсем не обязана отчитываться перед теткой Евдокией, с кем и о чем разговаривает. Может быть, сама бы в свое время рассказала, а теперь — похоже на допрос. И бабушка, сложив руки под фартуком, глядит вопросительно, двигая синеватыми полосками впалых губ.
— Со всякой шпаной Колянька водится, — заметив, что Иришка замкнулась, пояснила тетка Евдокия. — Такой славный был, покуда здесь жил. И мать его не пила. Нынче пьет без просыпу, скандалит, все в доме перегрохала. И что с ней стряслось? — обратилась она к бабушке. — Пуще мужика стала пить, да и мерзостнее… А Коляньке восьмой кончать надо. Вот почему я тебя, Иришка, и спросила. Да не хочешь, ну и не отвечай…
Так вот про какую болезнь матери обмолвился Колянька! Пожалуй, надо сказать о послезавтрашней ночи, ведь если Колянька доверился, значит, не так уж он связан с поселковой шпаной.
А тетка Евдокия покачала головою, продолжала, будто стараясь доказать Иришке, как трудно Коляньке живется:
— Ты помнишь, Ивановна, в позапрошлый-то Новый год Семен-то Мокеев что учудил?
Бабушка кивнула.
Тут Иришка начала припоминать: отец маме рассказывал, что весь берег долго смеялся над Мокеевым. Она тогда в школе подружкам тоже рассказала, смеху было!
В поселковой маленькой больничке врач, совсем молодой, благополучно проскучал всю новогоднюю ночь, собрался было умывать руки, как вдруг в коридоре послышался топот и ворвался фельдшер, багровый от мороза:
— Пострадавшего доставил.
— Предварительный диагноз? — спросил врач, сердито завязывая тесемки халата.
— Голова в инородном теле.
Конечно, врач подумал, что фельдшер ради праздничка хватил лишнего, и хотел уже пробрать его как следует, но тут двое бережно, под руки, ввели фигуру в синем костюме, а вместо головы был у фигуры закопченный чугунок, плотно сидевший по самые плечи. В чугунке что-то нежно жужжало. Врач протер глаза, ущипнул себя за ухо, а потом велел посторонним выйти. Фельдшер усадил фигуру на стул и развел руками.
— Попытаемся снять, — решил врач.
Фельдшер осторожно потянул чугунок вверх. В нем зажужжало свирепо, и пострадавший принялся лягаться.
— Привязать его надо, — придумал фельдшер, мигом кинулся в коридор и вскоре возвратился с вожжами.
Они прикрутили пострадавшего к спинке стула, и фельдшер опять принялся тянуть чугунок. Внутри забулькало, фигура обмякла, завалилась набок.
— Может, у него голова такая, а мы откручиваем, — отступив, задумчиво сказал фельдшер.
Врач растерянно топтался вокруг стула, не ведая, что еще предпринять.
— Сейчас я молотком попробую, — осенило фельдшера, но врач такую операцию воспретил…
Словом, пришлось наряжать машину в областной центр, там хирурги распилили чугунок и высвободили голову Семена Мокеева…
Так рассказывал отец, и теперь, почти дословно все припомнив, Иришка рассмеялась. А тетка Евдокия укоризненно глянула на нее, совсем погрустнела:
— Смех-то смехом, а болтовня пошла, и Коляньке проходу не давали, все допытывались, какая у его отца голова. Да-а, ухабная у парня жизнь… Вот суди его после этого…
Нет, никакого предательства не будет, если Иришка сейчас тетке Евдокии откроется. Только не о сегодняшнем уговоре с Колянькой.
— Так-так, — поддакивала тетка Евдокия, слушая Иришку, — вот, стало быть, кто… Этого Билла что-то не упомню, а Гришка наш, деревенский. Паспорт недавно получил, в заводе учеником работает. Семья у них большая, отец, кажется, мужик самостоятельный…
— Всех вы знаете, — удивилась Иришка.
— Всех не всех, а своих, деревенских…
— Сообщить надо куда следует, — сказала бабушка.
— Да что там, Ивановна, сначала сами попробуем. Ну, спасибо, Иришка, тебе. Завтра придумаем, а пока мне некогда.
— Охо-хо, — вздохнула бабушка, проводив гостью, — что творится-то. И все, может, потому, что недосуг… Ты уж, внуча, будь поосторожнее.
Она подошла к настенной фотографии, спрятанной в рамочке под стеклом, на которой чинным рядком сидели тетя Лиза, дядя Андрей и отец, по-деревенски смущенные непривычным действом. Отец был из них самым младшим, тогда ему исполнилось десять лет. Иришке трудно было вообразить, что и отец когда-то был мальчишкой, и она принимала это просто на веру. Тетя Лиза, отцова сестра, вышла замуж за инженера в Красноярске, звала бабушку в гости, в такую-то даль, сама ни разу не приезжала. Дядя Андрей иногда проведывал бабушку, но жене его, тете Любе, все было некогда. Они жили в Москве, в Трехпрудном переулке, тетя Люба оправдывалась перед отцом и мамой, когда те у них коротко гостили: «Вы уж не осуждайте меня, отпуск маленький, ребятишек хочется к морю свозить, здоровье у них…» Они по-своему любили бабушку, помогали ей, чем могли, и бабушка понимала, что жизнь у всякого складывается по-особому и нечего осуждать человека, если он по всему горожанин. Конечно, она тосковала по сыновьям, по дочери, особенно долгими трескучими зимами, но гордилась, что вырастила их не такими уж плохими людьми. И больше всего болело сердце, когда смотрела на дядю Сергея, — он на фотографии позади всех, в военной гимнастерке, еще без погон, и глаза у него, чем-то удивленные, совсем парнишечьи… «Он тогда был всего на год старше этого Гришки», — подумала Иришка. Бабушка, когда подходит к этой фотографии, всегда расстраивается, а что будет, если узнает, что Иришка собралась с Колянькой на другой берег! Все наставления мамы об осмотрительности и осторожности словно ничего не значили, и с нетерпением следила Иришка за старинными часами, выстукивавшими кривым маятником.
Чтобы скоротать время, Иришка надумала сходить к Марте. Кобылу пока не запрягали — она шарахалась от вожжей и начинала мелко трястись. По дороге, до ряби вытоптанной подковами, Иришка поднималась к загону. Загудели, закружили пауты, но она уже привыкла к ним, не отмахивалась впустую. На пороге конюховки в тени сидел Сильвестрыч, споро ушивал дратвой какую-то кожаную штуковину. Сладковатые запахи навоза, нагретой кожи и табака держались в неподвижном воздухе, такие мирные, такие спокойные.