Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 45

Выручили Якушку братья Беспута и Распута Кирьяновы, известные на Москве бражники и объедалы. Отец их, торговый человек Кирьян, оставил в наследство непутевым сыновьям богатую домину, лавку с красным товаром и, как утверждали люди, кубышку с серебром. Правду говорили или нет — неизвестно, но гуляли братья шибко, без пересыху; видно, и впрямь кубышка досталась им не порожней…

Сначала к Якушкиным саням подошел старший — Беспута. Встал, покачиваясь, уставился красными глазами на осетров. Одет был Беспута богато, но неопрятно, будто таскали купеческого сына по улице волоком: шуба нараспашку, петли на кафтане порваны, цветные сафьяновые сапоги измазаны дегтем, в глазах — хмельная муть. Потыкал палкой в осетровый бок, спросил дурашливо:

— Почем ерши?

Якушка оживился, застрочил бойкой скороговоркой:

— Осетры это! Осетры, не ерши! Княжеская рыба, боярская! Одного жиру с них сколько натопится! Купи осетров, добрый человек!

— А я говорю, ерши! — с пьяным упрямством повторил Беспута. — Ерши!

Подошел младший брат — Распута. Этот был потрезвее. Сказал примирительно:

— Не позорь купца. Хоть сермяжный, но все ж таки купец, раз торгует. Нравится товар — бери, а не нравится — пошли дальше. Хулить чужой товар не годится.

— Хочу ершей! — упирался Беспута.

Распута с досадой плюнул, нашарил за пазухой кисет, вытащил обрубок серебряной гривны.

У Якушки глаза загорелись: порядочный был обрубок, тяжелый. Вдруг отдаст?!

Но Распута, повертев серебро перед глазами, кинул обратно в кисет: видно, показалось, что много. Долго шевелил в кисете негнущимися от мороза пальцами, натужно сопел и наконец выкинул Якушке другой обрубок серебра — поменьше.

Якушка осторожно скосил глаза: не видел ли кто? Серебро по нынешним временам большая редкость, — не дай бог, заприметят лихие люди…

Но вокруг все были заняты своими делами, на Якушкину удачную торговлю внимания не обратили.

«Вот повезло! Вот повезло!» — ликующе шептал Якушка.

А братья Кирьяновы уже шли прочь от Якушкиных саней, обнявшись и поскальзываясь на льду. Сопровождавший их холоп равнодушно сгреб осетров в корзину и тоже отошел.

Можно было возвращаться домой.

Кузнец Иван Недосека, которого звенигородские мужики признавали в обозе за старшего, опять окликнул Якушку:

— Не расторговался еще? Ехать пора…

— Едем, едем! — заторопился Якушка.

Застоявшиеся лошадки легко понесли сани по речному льду.

Удалялся, затихал за спиной разноголосый гомон торга.

Якушка оглянулся.

Люди на торгу уже казались крошечными, копошились, как черные муравьи. И Кремль позади тоже казался черным, угловатым, будто прочерченным углем на бересте. Словно лезвие огромного топора, он врубился в заснеженную равнину, отделив Замоскворечье от Занегляменья.

А вскоре поворот реки спрятал от взгляда и торг, и город. Прощай, Москва!

Обоз обгонял переяславских беглецов, которые медленно брели за своими санями с домашним скарбом. Мужики, провожая глазами понурых, оборванных переяславцев, невольно торопили лошадей. Не очень верилось, что грозная татарская волна дохлестнет до звенигородских лесных мест, но на сердце все равно было тревожно. Домой, домой! Дома и стены помогают!..

Звенигород встретил обоз предвечерней тишиной и безлюдьем. Кто должен был отъехать из города — уже отъехали, а кто возвращался — были уже дома. Да и какие поездки в нынешнее недоброе время? Разве что при крайней необходимости… Под городским холмом обоз рассыпался.

До устья речки Сторожки Якушка Балагур и Буня еще ехали с оставшимися попутчиками, а затем, после поворота к Дютькову, в привычном одиночестве.

После вчерашнего снегопада в Дютьково никто не ходил: на Сторожке не было следов. Якушка и Буня пробирались по снежной целине, то и дело соскакивая с саней и подталкивая их плечами.

Обтирая рукавом пот со лба, Якушка приговаривал:

— Ну и ладно! Ну и добро! Тяжела дороженька, да успокоительна! Ни к чему нам приезжие люди, когда хозяина нет на дворе!..

С дороги Якушка отсыпался до полудня, потом неторопливо пообедал, не нарушая трапезу праздными разговорами, потом опять завалился спать, и только к вечеру разложил покупки. Наделяя домашних подарками, он долго и подробно рассказывал о дороге, о торге, о людских тревогах в Москве.

Жена Евдокия изумленно ахала, прижимала ладони к щекам. Сама она не выезжала дальше Звенигорода, и Якушкино путешествие в Москву казалось ей делом необычным и опасным.

А потом жизнь Якушки опять вошла в привычный дневной оборот, доверху заполненный бесконечными домашними заботами, потекла ровно и бездумно, как раньше. Казалось, холмы и сосновые леса, окружавшие Дютьково, надежно отгородили Якушкин двор от тревог и беспокойной маеты большого мира.

Всполошенной черной тучей сорвались с кровель вороны и закружились, отчаянно каркая, над градом Звенигородом. Соборный звонарь Пров Звонило раскачивал чугунный язык большого колокола.

«Бум-м! Бум-м! Бум-м!»

Возле звонаря суетился воеводский тиун Износок Губастый, путался в веревках малых колоколов, кричал под руку:

— Громче! Набатным звоном! Чтоб в дальних деревнях слышно было! Татары ведь идут, татары!

И катился набатный колокольный звон над полями за Москвой-рекой, над сосновыми лесами, над покатыми спинами холмов, над заснувшими подо льдом озерами.

Катился тревожный набатный звон над звенигородскими селами, над деревнями, над дворами рыбаков, бортников и звероловов. И везде, куда он доносился, люди поспешно разбирали топоры и рогатины, засовывали за пояс длинные охотничьи ножи, подхватывали котомки с харчами и выбегали на тропинки, которые с разных концов звенигородской волости вели к городу.

Татарская рать была страшнее, чем неистовый лесной пожар.

Страшнее, чем черный вихрь, ломающий деревья и срывающий кровли с изб.

Страшнее, чем моровая язва, которая тихой смертью подкрадывается к деревням, перешагивая по пути через скорчившиеся, окоченевшие трупы.

Татары не щадили никого: ни больших людей, ни малых, ни мужей-ратников, ни ребятишек с жонками, ни безгласной скотины. Коровам и лошадям степняки перерезали горло кривыми ножами и бросали туши на дорогах, если не могли угнать с собой…

В Дютькове, за холмами, колокольный звон был почти неслышен. Не набат донесся до Якушкиного двора, а так — тревожный неясный гул, от которого сжалось сердце.

Якушка отбросил топор, присел на бревна: пользуясь свободным зимним временем, хозяйственный мужик ошкуривал жерди для нового скотного двора. Прислушался.

Только ветер посвистывал в вершинах сосен.

«Неужто почудилось?»

Вдребезги разбивая робкую Якушкину надежду, ударили билами по железу караульные ратники на близлежащей горе Стороже.

Сомнений не оставалось: это был набат!

Поскальзываясь на обледеневшей тропинке, подбежал бобыль Буня — расхлыстанный, обезумевший от страха. Едва выговорил трясущимися губами:

— Беда, Якуш Кузьмич! Воевода людей сзывает!

Непонятно почему, но жалкий, беспомощный страх Буни успокоил Якушку. Он почувствовал привычное превосходство над соседом, почувствовал невозможность уподобления ему, растерянному и слабому, и это сразу вернуло Якушке уверенность в себе, в своей способности выпутаться из беды, тяжести которой Якушка еще не знал, как не знал и того, затронет ли его вообще эта беда или пройдет стороной. После бегства из Рязани с Якуткой не случалось ничего страшного и непоправимого. Может, пронесет и на этот раз…

Но то, что в Звенигород идти все равно придется, Якушка Балагур знал. Нагрянут ли татары, о которых говорили люди в последние дни, — неизвестно, но то, что от воеводы Ильи Кловыни не уберечься в случае ослушания — это наверняка. Крут был звенигородский воевода, незабывчив. Приказания его в Звенигороде исполнялись неукоснительно. «Один я вам и князь, и отец, и судьба!» — любил повторять воевода, и эти слова крепко запомнились всем, кому пришлось иметь с ним дело. Кто умом запомнил, кто напоминанием доброхотов, а кто и изодранной батогами спиной — немало таких накопилось с той поры, как князь Даниил Александрович за какую-то вину отослал воеводу из Москвы в Звенигород. Не далее как прошлым летом воевода Илья Кловыня приказал вот так же бить в набат, хотя рати и не было никакой. Самолично встречал и пересчитывал сбегавшихся в город мужиков-ополченцев. Кто схоронился тогда от набата — сам был не рад. Воеводские холопы ободрали батогами нетчикам спины до костей, чтоб другим неповадно было ходить в ослушниках…