Страница 21 из 45
А в других княжествах заговорили, что Константин-де готовит новую ордынскую рать. Выходило теперь, что воевать с Константином Рязанским — дело богоугодное, оправданное, ибо война та будет не усобной, но ради защиты христиан от неверных ордынцев, на Рязани поселившихся…
Так и намекнул на княжеском совете большой воевода Илья Кловыня:
— Если соберемся с Рязанью воевать, то надобно объявить людям, что против ордынцев идем, на русскую землю севших…
— Объявим, когда время придет. А пока — рано… — задумчиво проговорил Даниил и, заметив удивленные взгляды, повторил решительно: — Рано!
Даниил Александрович хорошо понимал недоумение своих думных людей. Москве уже тесно в прежних границах, распирала их молодая буйная сила! Раздвигать нужно московские рубежи! Говорено о том было не раз и не два, и бояре вспомнили эти разговоры. Но нужно быть осторожным. Тверь с севера нависла. Не воспользуется ли князь Михаил, дружба с которым уже обернулась соперничеством, уходом московского войска на Оку? Не вмешается ли великий князь Андрей, для которого усиление Московского княжества горче горького? Нельзя начинать войну без верных союзников. А где их найти, верных-то?
И мысли Даниила опять возвращались к князю Довмонту Псковскому.
Выходец из Литвы, ставший на службу славному городу Пскову, князь Довмонт был верным человеком. Жизнь его была прямой, как взмах меча, и — как разящий удар однозначна. Довмонт любил повторять: «Враг — это враг, а друг — это друг, даже если дружба оборачивается смертельной опасностью, потому что обмануть друга — то же самое, что обмануть самого себя, а обманувшему себя — как жить?» Повторял не для себя, а для других, потому что для самого Довмонта сказанное было бесспорным — так он жил…
Весь смысл жизни Довмонт видел в защите города, вверившего ему свою судьбу. Под знаменем князя Довмонта псковские ратники громили немецких рыцарей, и летописцы, извещая о победах Довмонта, неизменно добавляли, что воевал он за правое дело.
Случалось, что имя Довмонта надолго исчезало из летописей. Но это молчание было красноречивее иных слов. Оно означало, что немецкие железноголовые рати, устрашившись меча Довмонта, на время оставляли в покое псковские рубежи.
Многие князья добивались расположения прославленного псковского воителя, но князь Довмонт неизменно оставался в стороне от междоусобных распрей. Так и состарился, не осквернив свой меч кровью русских людей. Из уст в уста передавали на Руси гневные слова Довмонта, обращенные к искателю чужого великокняжеского стола Андрею Городецкому: «Как можно обнажать меч в собственном доме?!»
Даниил Александрович знал, что князь Довмонт любил его старшего брата Дмитрия и перенес частицу этой давней любви на него, Даниила: посылал подарки, переправлял с верными людьми тайные грамотки о новгородских делах, если посадники задумывали что-либо худое для Москвы. Но Даниил знал и то, что никакая любовь не заставит Довмонта вмешаться в междоусобные распри. Довмонт есть Довмонт!
Но, может быть, теперь, когда поход на Оку-реку оборачивается войной с ордынцами, наполнившими с благословения князя Константина рязанские земли, Довмонт изменит своему обычаю и поможет Москве?
Нужно, нужно связываться с Довмонтом!
Время для дружественных переговоров с псковским князем казалось самым подходящим. Не далее как зимой из Пскова в Москву прислали грамоту, писанную книжными словами; видно, приложил к той грамоте свою руку монах-летописец, привыкший облекать мысли свои в торжественные словосочетания: «…пришли немцы ко Пскову и много зла сотворили, и посад пожгли, и по монастырям, что вне града, всех чернецов мечами иссекли. Псковичи со князем своим Довмонтом, укрепившись духом и исполнившись ратью, из града вышли и прогнали немцев, нанеся им рану немалую, прогнали невозвратно…»
Все было верно в этой грамоте, кроме последнего: немцы возвратились и весной сызнова опасно зашевелились возле псковских рубежей. И Даниил подумал, что если послать в помощь Пскову московскую дружину, дружба с князем Довмонтом окрепнет и его можно склонить к участию в рязанском походе. Нужно только убедить Довмонта, что не с рязанцами собирается воевать московский князь, но с ордынскими мурзами, такими же злыми погубителями Русской земли, как немцы…
И Даниил Александрович приказал воеводе Илье Кловыне готовить конную дружину к походу во Псков.
Но московская помощь опоздала…
В весну шесть тысяч восемьсот седьмую, в канун Герасима-грачевника[36] черные немецкие ладьи снова появились возле Пскова. Ночью они проплыли рекой Великой мимо неприступного псковского Крома и приткнулись к берегу у посада, огражденного лишь невысоким частоколом.
Коротконогие убийцы-кнехты, не замеченные никем, переползли через частокол и разошлись тихими ватагами по спящим улицам. Посадских сторожей они вырезали тонкими, как шило, ножами-убивцами, подпуская в темноте на взмах руки.
Крались, будто ночные тати, вдоль заборов, накапливались в темных закоулках.
Первыми почуяли опасность знаменитые кромские псы, недремные стражи Пскова. Они ощетинились, заскулили, просовывая лобастые волчьи головы в щели бойниц.
Десятник со Смердьей башни заметил легкое шевеление под стеной, запалил факел и швырнул его вниз. Разбрызгивая капли горящей смолы, факел прочертил крутую дугу, упал на землю и вдруг загорелся ровным сильным пламенем.
От стены Крома метнулись в темноту какие-то неясные тени, отсвечивающие железом, донесся топот многих ног.
Чужие на посаде!
Будоража людей, взревела на Смердьей башне труба. К бойницам побежали, стягивая со спины луки, караульные ратники. Из дружинной избы, которая стояла внутри Крома у Великих ворот, выскакивали дружинники и проворно садились на коней.
Оглушающе затрезвонил большой колокол Троицкого собора, и почти тотчас, как будто только и ожидая набатного звона, в разных концах посада вспыхнули пожары.
На посадские улицы выбегали полуодетые, ошалевшие от сна и внезапности люди. Бежали, размахивая руками, падали, сраженные немецким железом, отползали со стонами в подворотни.
«Господи! Кто? За что? Господи, спаси!»
Кто посмелее, сбивались в ватаги, ощетинивались копьями и рогатинами, пробивались к Крому, чтобы найти спасение за его каменными стенами. Им преграждали дорогу кнехты, похожие в своих круглых железных шапках на грибы-валуи.
И истаивали ватаги посадских людей под ударами, потому что кнехтов было много, так много, что казалось — весь посад переполнен ими…
Горестный тысячеустый стон доносился до ратников, стоявших у бойниц Перши[37]. Будто сама земля взывала о помощи, и нестерпимо было стоять вот так, в бездействии, когда внизу гибли люди…
На Смердью башню поднялся Довмонт, поддерживаемый с двух сторон дюжими холопами-оберегателями; третий холоп тащил следом простую дубовую скамью.
Князь Довмонт присел на скамью, поплотнее запахнул суконный плащ — ночь была по-весеннему студеной. Седые волосы Довмонта в дрожащем свете факелов казались совсем белыми, глубокие тени морщин избороздили лицо, руки бессильно опущены на колени.
Трудно было поверить, что этот старец олицетворял для Пскова воинскую удачу.
К князю подскочил псковский тысяцкий Иван Дорогомилов, предводитель пешего ополчения, зашептал умоляюще:
— Всех посадских побьют, княже! Неужто допустим такое?!
Князь Довмонт молчал, прикрыв ладонью глаза.
Никто лучше Довмонта не знал сурового закона обороны города. А закон этот гласил, что нельзя отворять ворота, когда враги под стенами, потому что главное все-таки город, а не посад.
Лучше пожертвовать посадом, чем рисковать городом. Нет прощения воеводе, который допустил врагов в город, сердобольно желая спасти людей с посада. Большой кровью может обернуться такая сердобольность…
Молчал Довмонт, еще не находя единственно правильного решения, прикидывал про себя.
36
4 марта 1299 года.
37
Перша — южная стена каменного псковского Крома — кремля, которая выходила к посаду между реками Великой и Псковой.