Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 30

– Когда мы собрались уходить, – сказала она, глядя на мост Юргордсбрун вдали, – официант вручил мне подарочный пакет. Комплимент от шефа, сказал он. Я заглянула туда, и знаешь, что там было?

– Нет, – сказал я.

– В пакете был мешок мелких живых крабов.

– Крабов? Это что-то значит?

Она пожала плечами:

– Не знаю.

– И что ты с ними сделала?

– Взяла с собой в гостиницу. Мама так набралась, что ее надо было транспортировать. Я поехала одна в такси, поставила пакет в ногах. А в номере налила в ванну холодной воды и вытряхнула их в воду. И они всю ночь ползали в ванне, пока я спала за стенкой. Все это посреди Токио.

– А дальше? Что ты с ними сделала?

– Здесь история заканчивается, – сказала она и сжала мою руку, улыбнувшись мне снизу вверх.

У нее с Японией особые отношения. За сборник стихов она получила как раз японскую премию, картину с японскими иероглифами, до недавнего времени висевшую у нее над столом. И что-то есть чуть-чуть японское в ее тонких и красивых чертах лица.

Мы побрели вверх к площади Карлаплан; воды в округлом бассейне, из середины которого в летнее время бьет огромный фонтан, не было, а дно засыпало листьями с деревьев вокруг.

– Помнишь, как мы ходили на «Привидений»[9]? – спросил я.

– Конечно! – сказала она. – Я никогда не забуду!

Я так и знал, она вклеила билет на тот спектакль в фотоальбом, который завела, забеременев.

«Привидения» оказались последней работой Бергмана в театре, а мы ходили на спектакль, еще не будучи парой, одна из первых вещей, которые мы сделали вместе, разделили друг с другом. Полтора года назад, а кажется, что в другой жизни. Она посмотрела на меня теплым взглядом, от которого я таял. На улице было холодно, задувал резкий, обжигающий ветер. Что-то заставило меня вдруг задуматься, на какой восточной долготе находится Стокгольм – было в нем что-то чуждое, с чем я не сталкивался дома, но я не мог определить, что именно. Вот самый богатый район города, совершенно мертвый. Все сидят по домам, на улицах не бывает толчеи, хотя тротуары здесь сделаны шире, чем в других местах в центре.

Женщина и мужчина с собакой шли нам навстречу, он – заложив руки за спину, в солидной меховой шапке, она – в шубе; перед ней, принюхиваясь, семенил мелкий терьерчик.

– Сядем где-нибудь посидим? Пиво или что еще? – спросил я.

– Давай. Я уже есть хочу, – сказала она. – Бар в «Зите»?

– Отличная идея.

От холода я покрылся гусиной кожей и поднял воротник пальто.

– Господи, что ж за холодина. Ты не мерзнешь? – спросил я.

Она помотала головой. На ней был огромного размера пуховик, взятый напрокат у главной подруги Хелены, ходившей с пузом того же размера ровно год назад, прошлой зимой, и меховая шапка с длинными завязками с меховыми помпонами на концах, я купил ее Линде, когда мы были в Париже.

– Пихается?

Линда положила обе руки на живот.

– Нет. Малыш спит, – сказала она. – Он почти всегда засыпает, когда я хожу.

– Малыш, – повторил я. – Когда ты так говоришь, меня дрожь прошибает. А обычно я как будто не могу до конца понять, что в тебе целый человек помещается.

– А вот и да, – сказала Линда. – У меня такое чувство, что я его уже знаю. Помнишь, как он разозлился на тот тест?

Я кивнул. Линда была в группе риска по диабету, потому что у нее папа диабетик, и для анализа ей велели съесть какое-то сахарное месиво; она утверждает, что ничего более тошнотворного и омерзительного в жизни не ела, и малыш буянил в животе час с лишним.





– Она или он тогда очень удивился, – сказал я с улыбкой, глядя на Хюмлегорден, начинавшийся на другой стороне улицы. Из-за куполов света, высвечивавших где-то деревья с отяжелевшими стволами и растопыренными ветками, а где-то мокрые желтые травяные поляны и оставлявших в промежутках сплошную черноту, ночью парк завораживал, но не как лес завораживает, а как театр. Мы пошли по дорожке вниз. Кое-где еще лежали кучи листьев, но в целом и газоны, и дорожки через них были чистые, как пол в гостиной. Какой-то зожник медленно бегал тяжелой трусцой вокруг статуи Линнея, еще один спускался по пологой горке. Под нами, как я знал, располагалось огромное хранилище Королевской библиотеки, сиявшей огнями впереди. А через квартал начинался Стуреплан, район эксклюзивных ночных клубов. Мы жили в двух шагах от него, но как будто бы на другой планете. Там пристреливали народ прямо на улице, но мы узнавали об этом только из газет на следующий день; туда заглядывали, оказавшись в городе, мировые звезды; там считали нужным засветиться все шведские кумиры публики и элита бизнеса, о чем вся страна читала репортажи в вечерних газетах. Там не вставали в очередь на вход, а выстраивались в линию, и охранники проходили и выбирали, кто может зайти. Я раньше не видел не только такой жесткости и холода, как в этом городе, но и такого социокультурного разрыва. В Норвегии разрыв – просто географическая дистанция, и поскольку в стране живет так мало людей, то дорога на вершину, или в центр, коротка отовсюду. В каждом классе, уж точно школе, есть человек, достигший вершин в том или ином деле. Каждый знает кого-то, кто знаком с кем-то. В Швеции социальный разрыв гораздо больше, и поскольку деревни у них обезлюдели, почти все живут в городах, а люди с амбициями перебираются в Стокгольм, потому что все важное происходит здесь, то и разрыв гораздо заметнее: вроде бы так близко, а так далеко.

– Ты когда-нибудь задумываешься, откуда я родом? – спросил я и взглянул на нее.

Она покачала головой:

– Нет, по сути, нет. Ты Карл Уве. Мой прекрасный муж. Вот кто ты для меня.

– Из района массовой застройки на острове Трумёйя, вот откуда я родом, трудно представить что-то менее похожее на твой мир. А здесь я не ориентируюсь в жизни. Все мне глубоко чужое. Помнишь, что сказала мама, впервые зайдя в нашу квартиру? Нет? «Вот бы дедушка на это посмотрел, Карл Уве» – вот что она сказала.

– Так это же хорошо.

– Ты точно понимаешь, о чем речь? Для тебя квартира как квартира. А для мамы – бальный зал примерно, понимаешь?

– А для тебя?

– Да, для меня тоже. Но я не о том говорю. Не хорошая она или плохая. А о том, что я вырос совсем в другом антураже. Неизысканном до невероятности, понимаешь? Мне на него насрать, и на этот тоже, я просто хочу сказать, что это не мое и моим не станет, сколько бы я здесь ни жил.

Мы перешли дорогу, свернули на узкую улочку и пошли вглубь квартала, поблизости от которого Линда выросла, мимо «Сатурнуса» и вниз по Биргер-Ярлсгатан к кинотеатру «Зита». Лицо закоченело от холода. Бедра казались ледяными.

– Повезло тебе, – сказала Линда. – Это же большой плюс? Что у тебя есть куда стремиться? Было откуда вырваться и куда ворваться?

– Понимаю, о чем ты, – сказал я.

– Здесь все было к моим услугам. Я в этом росла. И почти не могу отделить себя от этого всего. Плюс ожидания, само собой. От тебя ведь ничего не ждали? Кроме того, что ты выучишься и найдешь себе работу?

Я пожал плечами:

– Я никогда не смотрел на это так.

– Понимаю, – сказала она.

Повисла пауза.

– А я всегда жила в этом. Может быть, сама мама и не мечтала ни о чем, кроме того, чтобы мне было хорошо…

Она посмотрела на меня:

– Поэтому она так тебе и рада.

– А она рада?

– Неужели ты не заметил? Ты должен был заметить!

– Да-да, заметил.

Я вспомнил, как я первый раз встретился с ее мамой. Маленький дом на старом лесном хуторе. На дворе осень. Мы сели за стол сразу, как вошли. Горячий мясной суп, домашний свежий хлеб, стеариновая свеча на столе. Время от времени я чувствовал на себе ее взгляд. Любопытный и теплый.

– Но кроме мамы, вокруг меня в детстве были и другие люди. Юхан Нурденфальк Двенадцатый – ты же не думаешь, что он стал школьным учителем. Такие деньги и такое культурное наследие! Все мы должны были преуспеть и многого добиться. Трое моих приятелей покончили с собой. А у скольких есть или была анорексия, я даже думать боюсь.

9

Имеется в виду пьеса Хенрика Ибсена.