Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 23

– Рисса, милая, свет мой, грешен я… кругом грешен я перед тобой и Богом.

Мама молчит. Может, он убил её уже в своих руках, задушил случайно, как, говорят, душит на охоте зверей, когда у него заканчиваются вдруг пули?

– Знаю я, каково со мной жить. Каково тебе денно и нощно с детьми. Как тебе хочется прежней воли. Может, съездишь домой? В ринарские леса, туда, где я встретил тебя? Помнишь, как мы стреляли оленей? Я велел сделать тебе корону из их вызолоченных рогов и тогда же сказал, что только тебя, тебя возьму в жёны вместо иноземных принцесс…

Она смеётся. Или плачет?

– Довольно у меня воли и здесь. И даже счастья.

– Почему же тогда ты к нему…

Откуда силы у неё – вот так разомкнуть и сбросить его руки? Откуда силы поднять заблестевшие глаза?

– Потому что потемнела та оленья корона. Потому что одного у меня не довольно – тебя. Но ничего уже не поделать. У всякой любви есть весна, но всякая весна проходит. А так хочется вторую. Хоть с кем-то. С кем-то, кто не успел тебя измучить.

Снова он, подступив, обнимает её, и на этот раз она сдаётся, крепко сжимает его широкие плечи. Так они замирают, и кажется это нежностью, настоящей нежностью, добела накалённой отгремевшей ссорой… только мама не смыкает длинных ресниц, глядит куда-то в пустоту, и бегут, бегут по её лицу слёзы. Мама замёрзла. Если бы папа мог где-то достать ей весну. Настоящую, а не ту, что приходит каждый год – слякотная, студёная и пустая, заполненная пирами, походами и перевыборами Думы.

Царевна отворачивается, отступает, прижимается к стене виском. Не смеет она дохнуть и шелохнуться, не смеет глядеть, знает: недолгим будет объятье, не спугнуть бы. Мама и папа ругаются всё чаще. Маму и папу давно можно увидеть вместе лишь на пирах, когда собираются бояре и приезжают гости из других стран. При них родителей не разлучить, при них мама опускает папе голову на плечо, а он зовёт её «мой свет» и «голубка». Иногда хочется, чтобы какой-нибудь посол или важный боярин поселился в царском тереме навсегда. Но гости уезжают, а крики остаются.

У мамы и папы много поводов для ссор, но сегодня они поссорились из-за воеводы Грайно – папиного любимца. Немало у него любимцев, особенно среди воевод, несколько и в Думе. Казалось бы: любимец – это пёс или ловчий сокол, про человека так не скажешь, но мама зовёт отцовых друзей именно так. Любимцами. Раньше, произнося это слово, она улыбалась, но сейчас чаще хмурится, взгляд отводит. Может, потому, что любимцы расплодились. Может, потому что отец с ними чаще, чем с ней. А может…

– Подслушиваешь, малютка? Нехорошо. А ну как батьке скажу?

Ложится на плечо рука, голос бархатный у уха журчит. Она оборачивается. Грайно Грозный, тоже встрёпанный после охоты, в грязных алых сапогах, в алом же кафтане, шитом чёрными и серебряными нитями, глядит раскосыми серыми глазами, поблёскивающими из-за упавших чёрных волос. Царевна молчит, пугливо попятившись. Грайно распрямляется во весь рост и нежно, мелодично посмеивается, склоняя к плечу голову. Делает ещё шаг, бряцает ножом и палашом на широком кожаном поясе, украшенном бирюзой.

– Не шуми, – шепчет она, покосившись на дверь. – Мама… И папа. Они заняты.

– Вот как? – Приподнимается широкая бровь-полумесяц, такая странная на узком, будто девичьем лице, которому не прибавляют мужественности тонкие усы. – Ну тогда я здесь с тобой подожду, поговорим пока. Давно я тебя не видел.

И как ни в чём не бывало, словно челядь, он усаживается на пол подле обитой резным дубом стены. Поджимает к груди колени, сцепляет на них длинные бледные пальцы. Блестят перстни: яшма и яхонты, агаты и гранаты. Ни один боярин, ни одна боярская жена не носит за раз столько красоты; богатством хвалиться в простые дни не принято, золото вовсе дозволено лишь царскому семейству. Димира украдкой любуется: ей пока только серёжки разрешают надевать когда угодно, а не в праздники. А вот у Грайно всегда чем-нибудь украшены и запястья, и пальцы, и уши, и шея, и даже волосы…

– Ругаются?.. – тихо, сдавленно спрашивает вдруг Грозный.

Она нехотя кивает.

– Не из-за меня ли?

Столь же нехотя она врёт:





– Я не знаю.

Не верят ей. Чувствует: не верят.

– Скверно тебе, наверное, малютка. Всё понимаешь… быть бы тебе дурочкой.

Щиплет в глазах. Потупившись и стиснув зубы, она упрямо жмурится.

– А хочешь, женюсь на тебе? Может, годка через два? В походы буду возить, в жемчуга наряжать! И не будешь ты всё это видеть.

Она испуганно глядит в упор. Грайно, приподняв подбородок, смеётся.

– Шучу. Стар я для тебя. Так, шучу, чтобы не вешала нос. Ну или пугаю…

– Ты не пугаешь, и ты не старый… – шепчет она одними губами и глядит опять на сверкающие камни. – Красивые у тебя колечки…

И сердце доброе. И нрав весёлый. И лицо красивое, и слава боевая впереди имени бежит. Так стоит ли дивиться, что мама стала хмуриться, произнося – с болью выдыхая – «любимец»? Все отцовы любимцы и любят в ответ только отца. Мало чем они в том отличны от верных собак, кусающих всякую чужую руку.

– Хочешь, подарю? У меня много их, целый сундук.

– Подари мне лучше счастье.

– Было бы оно у меня, малютка… Всё бы отдал. – И Грайно, побледневший вдруг, молчит, подняв взор к потолку. – И покоем бы поделился. И с тобой, и с твоей мамой.

Стоя против воеводы, царевна вспоминает, с чего начались ссоры из-за него, когда влились в бурную реку прочих ссор. По крайней мере, ей кажется, что началось именно тогда.

То было три недели назад. На званый пир приехало много гостей из Цветочных королевств. Отец, как обычно, решил удивить их или, как любит говорить, «потешить». Иногда он звал для этого скоморохов и предсказателей, иногда стравливал петухов, гусей или собак, а порой какой-нибудь дружинник для забавы гостей бился с медведем. Для того пира он тоже задумал потешный поединок. Но без зверей.

Царевна помнит: отделанная янтарём и аметистом палата плыла в море вкусных запахов, в гулком мареве возбуждённых голосов. Помнит: съехались все-все послы да вдобавок вся Дума, за столами было не продохнуть. Помнит: она никак не понимала, куда делся папа, почему мама сидит одна, почему кажется такой встревоженной. Где же царь – гадали все. Не хватало и ещё одного человека, но это не так замечалось.

Объявили бой – и на возвышение перед пиршественными столами поднялись двое: у одного доспех был золотой, у другого – серебряный. Лица скрывали не шлемы – скоморошьи маски с яркими губами и горящим карминовым румянцем. И всё равно отца не составило труда узнать: он был слишком высок и плечист. Узнавался и Грайно Грозный – чуть ниже, намного изящнее, но ни у кого другого в царском воинстве не было такой осанки и такой грациозной поступи. Бойцы сошлись – и едва лязгнули палаши, стало очень, очень тихо. Многие узнали отца и притаили дыхание, никто уже не видел ни яств, ни вин. Мама побледнела, привстала. Прочие в основном сидели, но тянули вперёд головы. И совсем уже недоумевали иноземные послы: зрелище их испугало и заворожило разом.

Бились по-настоящему, не щадя: отец так обрушивался на Грайно, словно впрямь желал убить, а воевода так отбивался, словно что-то грозило его жизни. И нападал – рьяно, не помня, что противник – его царь. Они двигались, словно танцуя под нестройную музыку встревоженных вздохов и шепотков. Взлетали над мозаичным полом, будто ни тела, ни доспехи их ничего не весили. Из стен высекались искры, когда очередной удар не встречал ни металла, ни плоти. Грайно всё чаще устремлялся в атаку. Отец отступал. Наконец…

– Папа!

Димира помнит, как испуганно закричала это, когда увидела: палаш коварно обрушился отцу на голову. Но это был самый лёгкий из ударов Грайно, ведь клинок лишь прошёлся играючи по скоморошьей маске. Она треснула вдоль, открыла отцово лицо, разгорячённое и оживлённое. Ответный удар был сильный, пришёлся замешкавшемуся Грайно в корпус, но не лезвием, а ловко, почти молниеносно повернутой рукоятью. Воевода упал, и вот уже клинок отца у его горла, тяжёлый сапог – на вздымающейся груди. Блестели глаза – и те, что прятались за прорезями маски, и те, что глядели сверху вниз с весёлым торжеством. Сомкнулась тишина, но недолго ей было висеть. Отец тишину никогда не жаловал.