Страница 10 из 21
Табунов не раз спрашивал себя: неужели мораль? Неужели эта дряхлая старуха-ханжа высасывает из него воздух?
Кстати, о старухе. Впервые возникла она в разговоре с Олегом Одинцовым –та самая старуха-процентщица, о которую споткнулся Раскольников. Табунов сказал тогда:
– А! Достоевский всё усложнил, навертел бог знает чего. В жизни всё проще.
– Может быть, – ответил Олег. – но в том-то и дело, что Достоевского «проще» не интересовало. И потом, я думаю, он показал убийство не столько даже старухи, сколько нравственного закона в себе.
– Что ж, – сказал, подумав, Табунов, – если этот твой нравственный закон так похож на старуху-процентщицу, то он вполне заслуживает топора. Сидит, понимаешь, в тебе эта вошь, ты ей закладываешь всё, что есть у тебя, ты даже не замечаешь, как прозакладывался весь, с потрохами, а она тебе взамен – медяки на прожитие. И вот сидит и скрипит она в тебе: этого – нельзя, того – нельзя. И всё время отмеривает, дозирует тебе жизнь соответственно выплаченным медякам. И вот это, по-твоему, нормальная жизнь?
– А разве есть альтернатива? – пожал плечами Олег.
– Конечно! – воскликнул Табунов.
– Какая же?
– Топор…
– Топор? – переспросил Олег, с любопытством и даже некоторым изумлением глядя на него. – Ну какая ж это альтернатива. Это – смерть.
– Ну да, – согласился Табунов. – Каюк старухе. Кирдык нравственному закону.
– И тебе, – добавил Олег.
Табунов уставился на него.
– Ну ты ж сам сказал, – продолжил Олег, – что старуха эта, нравственный
закон этот – в тебе. И присутствует он не инородным телом, он – часть тебя,
это то, что делает тебя человеком. Вырубив эту частицу, ты перестаёшь быть
человеком. Разве это не смерть?
Табунов помнил то ощущение проигрыша, что испытал он в ту минуту. И тем не менее попытался отыграться, принялся что-то говорить об абстракции морали, о том, что её выдумали сами же люди, то самое меньшинство, которое во все времена дурачило большинство, водя его за нос вдоль тех заборов, коими само же разгородило жизнь. Разгородить-то разгородило, да не забыло калиточки предусмотреть, и таблички на них приколотить: «Посторонним вход строго воспрещён». А сами то и дело – шасть! шасть! В эти калиточки для избранных. Норма моральная, видите ли. Долг,Ответственность, Совесть. И всё с большой буквы. С амвона одно, в жизни –другое.
Олег не перебивал, слушал как-то особенно внимательно, то и дело кивал по всегдашней своей привычке. А когда Табунов выдохся, сказал:
– Нравственность… Понимаешь, я так себе представляю: есть закон нравственности вне нас, и есть – внутри. И они как два сообщающихся сосуда. Ослабевает вне – ослабевает и внутри. Это – правило. Но! Отчего же тогда даже в самые страшные периоды нравственного безвременья находились люди, не поддававшиеся одичанию?
– Ну, это нормально. У каждого правила есть исключения, – пожал плечами Табунов.
– Вот! – вскричал Олег. – Именно! Но только эти одиночки – они исключение из правила общества людей разумных, они исключение только потому, что в силу каких-то обстоятельств поторопились родиться, ибо они родом – из общества людей нравственных! Понимаешь? Цепочка: человек первобытный – человек разумный – человек нравственный. И вот… Помнишь, у Гроссмана, кажется, сказано, как тяжело быть сыном не своего времени? Ну вот! Они же…
Олег неожиданно осёкся, уставившись на Табунова каким-то странным взглядом. Затем коротко засмеялся и сказал счастливо:
– Ах-х, чёрт… Фу, как просто. А я маялся… Нет, Вить, рождение нравственных людей в эпоху разумных – не торопливость природы, это всё знаки того, что в генофонде человечества есть всё, чтобы стать ему нравственным. Это – окошки в будущее, люди смотрят в них и видят, что возможна жизнь другая, более чистая, лучшая. А эти, с общепринятой точки зрения несчастные – бессеребренники и альтруисты – они ходоки из этой лучшей жизни. Они приходят в силу каких-то законов. Приходят, чтобы погибнуть. Как метеориты, понимаешь? Они входят в плотные слои современной наждачно-материальной атмосферы и сгорают. Но, в отличие от метеоритов, свет от них остаётся навечно – свет Иисуса, к примеру. Нет, не бога Иисуса Христа, в бога я не верю, а человека Иисуса Христа, которого сначала распяли, а затем обожествили, и поклоняются вот уже два тысячелетия…
– Во-во, – буркнул Табунов, – сначала – распяли, потом – обожествили. А совесть свою ублажили тем, что Христос якобы воскрес и простил их.
– Да, – задумчиво кивнул Олег. – Таков хомо сапиенс. Как говорится, и рад бы в рай, да грехи не пускают… Но! но поклоняется-то он всё же Христу, а не Каифе и не Понтию Пилату.
– Ну да, – усмехнулся Табунова, – мавр сделал своё дело, мавр ушёл, мавру можно теперь и поклониться … Нет, Олежка, я ни поклоняться не хочу, ни чтобы мне поклонялись. Мне такой выбор вообще не нравится. Я поищу лучше третий вариант.
37 руб. 40 коп. Мы с сестрой
– Вить, ты… правда не передумал?
Табунов вздрогнул: там, где сидела жена, теперь оказалась сестра. Подсев к нему вместо отошедшей Светланы, Татьяна смотрела на него испытующе, покусывая ярко прорисованные губы. О… да она, оказывается, вся истомилась этим вопросом, она буквально изнывала от страха, что он действительно может передумать.
Табунов вздохнул и огляделся. За столом они остались вдвоём – из кухни доносилось звяканье посуды, со двора – громкие хмельные голоса отца и зятя.
– Ну а если и передумал? – устало бросил Табунов.
– Ну вот так и знала, – ойкнув, заныла Татьяна.
– А ну ша! – рассвирепел он, с внезапной гадливостью морща лицо. – Ты ж сама хотела этого! Нет? Перед моим отъездом кто сопли развёл?!
– Нет! нет, Витенька, братик, то ж – со страху, по глупости. А… а… Ты знаешь, как я боюсь её, она же… – Татьяна проглотила ругательства, на мгновенье поперхнувшись ими. – И… и… да ты ж сам так далеко втянул меня, какого дьявола тогда… Надо, братик, обязательно надо. И ведь готово уже всё, лишь… Ну ты сам подумай, по-хорошему подумай. Что – начальник ты теперь? Так и леший с тем. Что меняет-то? Ты ж сам говорил: риска – никакого. Всё – тютелька в тютельку. Даже если не получится – никаких ниточек-верёвочек к нам. Так? Ну – так?
– Ну…
– Вот тебе и ну! Чё ж ты, как этот на сковородке?
– Да нишкни ты!.. какая сковородка? Что ты всё суетишься? Небось и деньги уже все наперёд распределила, а? А в долги ещё под них не влезла?Дура! – прошипев всё это, Табунов свирепо уставился на сестру. – Да не поджимай, не поджимай губёнки-то. Дура и есть! Что, разве умно с этим сегодня ко мне лезть? Может, сегодня, в мой день – могла бы и потерпеть? Или невтерпёж?
– Измаялась, Вить… Оказывается, тяжело-то как это. Скорей бы уж, что ли. Сил нет каждый день ходить, смотреть на неё. Или так уж, или эдак. Как посмотрит на меня, так и… ну всё, думаю, знает! Вон посмотрела как…
Табунов смягчился.
– Ладно… ничего я не передумал. Додумываю – да. А додумывать и передумать – не одно и то же. Крепко-накрепко думаю я, поняла? Потому что – не идиот. Лучше сейчас всё додумать, чем потом… Когда уже поздно… Поняла?
Сестра кивнула с готовностью.
– Хорошо, братка… Вот и ладно. Пойду я… с посудой матери помогу.
Провожая взглядом сестру, Табунов подумал: «Интересно, а что она испытывает? Неужели только страх, что я могу передумать? Ах, да… Ещё и Зимнякову свою, Райпо эту, боится…». Ему вдруг захотелось окликнуть сестру, вернуть и спросить, вытянуть из неё – а чего ты ещё боишься? Мучает ли тебя ещё что-то?..
Вдруг стукнула форточка, и Табунов увидел в окне отца.
– Витю-ха! – заговорщицки подмигнул он, протискиваясь головой в форточку. – Ты это чего тут? Один сидит, – обратился он уже к зятю, чья фирменная физиономия тут же прилепилась носом к стеклу. – Надо поддержать. Витю-ха! Сын, держись! Счас идём – наливай!
И вдруг заорал песню дурным голосом:
– «Вот кто-то в г-о-о-орочку-у-у-у поднялся-я-я-я-Я!» Ха – кто-то! Это у вас там – ктой-то! А здесь вам – не ктой-то! Здесь – сын мой! поднялся!