Страница 9 из 55
Влезаю в пустой трамвай. Четыре остановки всего проехать. Я считаю каждую и радуюсь, что почти нет никого, кроме старушки-кондуктора и парочки, которые никого не замечают. Кондуктору последнюю монетку отдаю, что припрятал на всякий случай. Кондуктор взяла и два билетика выдала. И помощь не предложила. А я попросить струсил. Вдруг не поверит, выгонит. Девчонку отнимут, а меня в детдом отправят. А я должен ее донести. Должен. Иначе трусом так и останусь. А девчонка все смотрит на меня. И я говорю ей, как Плаха однажды вступился за меня.
— Нарвался я на шпану. Это такие пацаны злые. Ты вот поправишься, вырастешь красавицей, и будут к тебе такие приставать. А я защищать буду. Правда-правда. Ты только не спи. Так вот Плаха. Его вообще Егором зовут, а фамилия длинная очень. Ну я его Плахой и называю, мне так легче. В общем, Плаха уже тогда ходил на борьбу. Как раз домой шел с тренировки. И влез. Поколотили нас хорошо тогда, но и мы не лохи какие, отбились. Теперь дружим вот. Я после того случая к нему в секцию записался. Тренер сразу сказал, что жилистый я и стержень во мне есть.
А она все смотрит и молчит. И я не понимаю, где ей больно. Ей вообще больно? Наверняка. Она ведь такая хрупкая. Как печенье. Хрустящее и вкусное, каким меня всегда Плаха угощал. А в детдоме отбирали потом старшие. И трусом называли. А я не трус. И больше никому не отдам своего. Даже эту девчонку. Я ее нашел, значит, она моя.
До дома друга дохожу на злости больше, сил никаких. Ногу уже не чувствую. И вымок весь. Но главное – девчонку донес.
Плахин батя как увидел нас на пороге, засуетился. Вопросы задает. Звонит кому-то. Я отвечаю. Что знаю, то и говорю. И в больницу с ним еду. Я же обещал.
— Зовут ее как? Знаешь? – спрашивает Плахин батя.
— Печенька, – бормочу. Она и правда как печенье. Хрупкая такая, того и гляди раскрошится. И я держу ее за руку.
И в больнице не отпускаю. А она все смотрит. И ее спрашивают о чем-то, щупают, смотрят. А потом ее увозят. Я стою перед стеклянной дверью и смотрю, смотрю, смотрю. Плахин батя появляется нескоро. Уводит меня с собой. Чаю наливает.
— Все хорошо, Крис. Тебе поспать нужно. Ночь на дворе.
Тетенька какая-то меня переодевает, растирает чем-то вонючим. Становится жарко. А Печенька как? Я же ее спас. Почему Плахин батя молчит? Ничего не говорит о ней. Меня укладывают на диван, накрывают одеялом.
Я смотрю на него.
— Я ее спас, – шепчу. — Я же спас ее?
— Спас, – улыбается Плахин батя. — Ты ее спас. Она будет жить.
И я засыпаю, улыбаясь почему-то. Я ее спас. Я спас свою Печеньку…
Я просыпаюсь от шума: что-то гремит, тарахтит. Открываю глаза. На столе горит лампа. И никого. Сажусь, вытянув ноги. Улыбаюсь. Немного покалывает в пальцах – спал неудобно, но зато впервые за эти недели хорошо. Вывернутая нога забинтована и не болит совсем. И тепло. А на столе бутерброды с колбасой и сыром на тарелке. Беру один. Откусываю и зажмуриваюсь. Как вкусно! И чай, хоть и холодный, но сладкий-сладкий. Не замечаю, как тарелка и чашка пустеют.
— О, проснулся? – в дверях появляется Плахин батя. Злой. Я первый раз вижу его таким. И мне вдруг становится холодно. И уже знакомое желание сбежать подталкивает с дивана.
Но он останавливает одним взглядом. Опускаю глаза в чашку, где еще плавают чаинки.
— Ты должен вернуться в приют, – сухо говорит Плахин батя.
Мотаю головой. Снова вернуться к побоям и издевательствам? Никогда. Ни за что!
— Послушай, Крис, – садится рядом, трогает плечо. Я хочу вырваться, но не могу. — Если ты хочешь навещать девочку, ты должен вернуться. Понимаешь?
Киваю. Понимаю. Если я хочу заботиться о Печеньке – нужно самому иметь крышу над головой и быть всегда рядом с ней, если она окажется в приюте. Или когда ее найдут родители.
— А еще ты должен понимать, что у нее наверняка есть родители, которые ее ищут. И вполне возможно, что они не захотят, чтобы с ней общался…
— Беспризорник, – добавляю зло.
— Крис, ты хороший парень. Но ты должен понять, что в жизни не всегда получается так, как мы хотим. Ты спас девочку. Ты поступил правильно. И никто не запрещает тебе видеться с ней, приходить сюда. Никто, пока я отвечаю за нее. Но если найдутся ее родители – решать будут они. Понимаешь?
— Да, – почти шепотом. — И я очень хочу, чтобы у Печеньки были родители. Потому что…
Потому что ни за что не пожелаю этой малявке жизнь сироты и беспризорника. Слишком хорошо знаю, что это такое. Она не заслужила такой жизни.
Ответить я так и не успел: Плахиного батю срочно вызывают. Но наверняка он все понял. Он всегда все понимал правильно, даже Плаха так говорит.
На следующий день в больнице появляются хмурые дядьки с кожаными папками. Они задают вопросы, записывают каждое мое слово. И снова спрашивают о том, что я уже рассказал. Зачем? Пытаются поймать на вранье. Ни к чему. Мне нечего скрывать. А они не верят, смотрят хмуро. Потом уходят вместе с Плахиным батей. А через два дня, когда Печеньку переводят в палату, приходит другой мент и приводит с собой женщину в старом пальто. Она плачет постоянно и мнет помятый платок. А когда видит Печеньку – ревет горше и мотает головой: не она. За ней приводят еще и еще. Их много: тех, кто потерял ребенка. И никто не узнает в спящей Печеньке свою дочь. И я почему-то радуюсь этому. А Плахин батя наоборот мрачнеет. И я не понимаю почему? Просиживаю у своей подружки часами, рассказывая разные небылицы. И иногда даже кажется, что она меня слышит. А может, и правда слышит? Но Плахин батя лишь плечами пожимает. И говорит, что надеяться нужно. А я уверен – она проснется, обязательно. Она просто не хочет пока.
— В приют вернуться пришлось, – рассказываю Печеньке. Лицо ее заживать стало. Только губы синие-синие и щеки запали. Но она дышать стала сама. Плахин батя говорит – это прогресс. Вроде хорошо. Вздыхаю, усаживаясь на стул, и продолжаю: — Но меня почему-то даже не наказали. Так, сделали вид, будто и не убегал я. Только Борзый со своими шавками «темную» решили устроить. Но я им показал: не зря меня тренер учил быть всегда начеку, даже во сне. Вот, – и чувствую, как улыбаюсь, вспоминая, как повалил Борзого на лопатки. Как тот визжал, как свинья, а его шавки разбежались кто куда. — Зато не трогает больше никто.
А вечером появляется мрачный тип в дорогом костюме и каменным лицом. Он подходит к кровати, но смотрит не на Печеньку, а на меня. И под его взглядом неприятно и холодно. И спрятаться хочется. Но я выдерживаю. И тип склоняет голову, как будто честь отдает: я видел в старых фильмах, как военные честь отдают. И на парады частенько сбегал.
— Это Давид Ямпольский, – говорит Плахин батя, становясь рядом со мной. — Граф, – протягивает странным голосом. — У него дочь пропала три месяца назад.
Следователь в сером костюме топчется в коридоре.
— Он ее последняя надежда, понимаешь? – шепотом почти в ухо.
Киваю. Но почему-то не хочется, чтобы Печенька оказалась его дочкой. Этот каменный тип кажется никого не может любить. И взгляд у него нехороший. Уж лучше в приюте, чем с таким отцом. Это граф смотрит долго, а мне вдруг кажется, что и не на Печеньку глядит. И губы его кривятся, как будто дерьма сожрал.
А Плахин батя говорит что-то. Много говорит. И слова какие-то странные, незнакомые. И я ловлю каждое, запоминаю. А это граф стоит как каменный.
— Сэр Ямпольский, – Плахин батя трогает графа. — Скажите, возможно, у вашей дочери есть какие-то особые приметы: родинки, шрамы?
— Алмаз, – и голос у графа этого неприятный. — У моей дочери под кожей вшит алмаз. Чуть выше талии.
— У девочки удалена почка, но никаких алмазов в ней нет, мы бы заметили, – отвечает Плахин батя. — Возможно, его вырезали, когда почку удаляли. Еще приметы есть?
Плахин батя говорит ровно, совершенно не удивленный услышанным. Это каким уродом надо быть, чтобы родной дочери алмаз под кожу? Садист! Печенька не может быть его дочерью! Пожалуйста-пожалуйста. Я даже зажмуриваюсь.