Страница 2 из 3
Товарищи слушают и смеются:
– Вот заливаешь! Наташка твоя мало того, что очкастая, так еще и толстая. Это у нее на щеках не ямочки, а ямы, чтобы туда припасы складывать на голодный день. И знает, как все мальчишки во дворе целуются. Тоже мне, комплимент! Она, может, каждому так говорит!
А про себя все завидовали: «Вдруг правда целовались? Мне бы хоть разочек, да хоть с той же Наташкой, будь она неладна!»
За такие слова, конечно, кидались на обидчика, дрались серьезно, тумаки раздавали, себя не щадя. Катались в грязи шумным клубком, молотили друг друга, в конце уже забывали, из-за чего весь сыр-бор. Отряхивались, докуривали свои бычки, и до того хорошо всем было, до того взрослыми себя чувствовали и серьезными, что казалось, лучше в жизни ничего и не бывает.
Потом шли в гаражи, каждый к своему отцу, или в один, где все мужики решали, что же делать с нарывом на выхлопной трубе или с отвалившимся бампером. Закуривали тоже, прячась от всезнающего ока жен. Если мальчишки прибегали, когда подкуривались сигареты или извлекались бутылки «Жигулевского», им отвешивали подзатыльники и шикали:
– Иди отсюда, сопля.
– Не видишь, тут взрослые разговаривают?
– Не мешай бате серьезные дела решать.
Старшие ребята убегали, надувшись:
– Матери все расскажу!
– Скажу мамке, что ты снова курил и пиво пил, хотя обещал завязать.
И приходилось тогда идти на компромисс, покупать новый пистолет или танк, а тем, кто наглее – и ролики или велосипед.
Когда на кухнях стихали разговоры, борщ разливался по тарелкам, красный, наваристый, хлеб нарезался, выкладывался на блюдечко, сметана, густая, накладывалась в соусники, изо всех окон раздавалось:
– Толя, Сереня, идите обедать.
– Мальчишки, кушать!
– Гриша, я что тебе говорила, не прыгай по лужам! Простынешь! Бери отца и шагом марш есть, все уже стынет.
Тогда со всех сторон стекались паломники, улыбались друг другу, измученные, проверяли, не пахнут ли руки сигаретами, нет ли перегара от пива. Кто-то выбегал из подъезда, сопровождаемый криками: «Дожили! Хлеба к обеду в доме нет! Тебе бы только пиво с мужиками пить! Лоботряс, кровать твою за ногу!»
Только холостой Семен оставался сидеть на единственных на четыре двора старых качелях, вяло махал рукой пробегавшим мимо него мужьям, и тяжко вздыхал. Все завидовали Семе, никто-то его не дергает, хоть весь день так просидит, за хлебом не посылают, на самом интересном моменте из гаража не вытаскивают. А Сема сидел и завидовал всем остальным: «Счастливые! Обед-то им готовят, кушать зовут, накормят, приласкают, а я сижу один, как истукан, никто мне нежно не кричит: «Иди, Семушка, поешь, небось, изголодался уже».
От таких мыслей пиво холодное в обеденное время было ему не в радость. Какая уж тут радость, если жены нет, чтоб запретила пить. Тогда-то только и просыпается азарт, игра, и приобретает утаенная бутылочка особую, тайную, прелесть. Да и холодные консервы с хлебом четырехдневной давности пустоту в желудке не заполняют.
Так и жил наш тихий зеленый двор, каких по всей России великое множество. Под окнами росли бегонии, анютины глазки и ромашки, незамужние тетки высаживали их заботливо, поливали ежедневно из шлангов, жаловались на подорожавшую картошку и помидоры. Строили глазки женатым мужчинам, обменивались новостями с подругами, такими же одинокими, как и они сами. Сетовали на жизнь, на жару, на очереди за молоком по средам и субботам. Плели интриги, обсуждали новые диеты. Рассказывали, впрочем, нередко преувеличивая, сколько на новой диете удалось скинуть килограмм на прошлой неделе. Опирались, задумавшись, на стены, запахивали плотнее свои цветастые халаты и думали: «Ах, до чего одиноко! Дуры эти бабы, все возмущаются чего-то! Этот пьет, тот бьет, один бездельник, другой ловелас. Счастья своего не видят. Ну что же, что за волосы таскают, волос у тебя много, а мужик один. И гвоздь в доме забьет, и цветы на праздники принесет. А что пьет, так сама не досмотрела, поставить надо уметь на место. Я бы уж быстро своего приструнила. Хоть бы кто посватался!».
Завидев кого, принимали позу поудачнее, поворачивались стороной посимпатичнее, одергивали халатик, поправляли прически, хихикали. Роняли что-нибудь заранее продуманное и хорошо отрепетированное, всегда – очень остроумное:
– Ой, стою и думаю, почему же еще жарче стало, а это Вы, оказывается, мимо идете, Константин Иванович.
– Цветочки-то, гляньте, как цветут в этом году, точно доченька Ваша старшенькая, она-то вся в отца пошла.
Смеялись сами своим удачным фразам, а мужчины, смущенные такими комплиментами, краснели, втягивали шею поглубже в плечи и проносились мимо, каждый по своим делам.
– Борисовна, а Анатолий-то уж точно на тебя глаз положил, вон, как пристально разглядывал, когда ты ему про цветочки загибала.
– Да ладно тебе, он человек семейный, вот тебе-то Семен вчера минут пять улыбался, как ты его новую рубашку расхваливала.
Льстили друг другу, подмасливались, а в душе обе исходили от зависти:
– Чего это он на нее смотрел? Чем я хуже? И фигурка у меня лучше, и волосы свои, некрашеные.
– Ну и что же, что женатый, я же из семьи уводить его не собираюсь. Мне много не нужно, маленькую интрижку, да букетик какой изредка. Да в отпуск в Крым съездить. А ты просто завидуешь, старая овца, на тебя-то вообще никто не глядит, Семен от неловкости чуть сквозь землю не провалился, не знал, как избавиться от тебя поскорее.
Одновременно вздыхали, прислонялись к стене и снова погружались в мечты о тихом семейном счастье, или о легком романчике, да о том, чтобы на юга махнуть.
Дом у нас был – чистой воды высокое искусство. Ну, то есть, не очень высокое, всего пять этажей, четыре подъезда, по три квартиры на площадке. Двери в парадные деревянные, периодически освежаемые, благодаря хулиганам. Бывало, проснешься утром, а на двери свеженький маркер: «Галка – дура», «Семен – понтон», «Спартак – чемпион», порой – и полюбопытнее, на современный лад. А к вечеру уже чьего-нибудь мужа или сына можно было увидеть с баночкой краски, замазывающим эти безобразия. Краска у каждой семьи имелась разного цвета. Кто-то балконные рамы весной обновлял, в рыжий выкрашивал. Кто-то с прошлогоднего ремонта в ванной немного зеленой сохранил, у прочих в арсенале имелось несколько начатых банок. Рано или поздно дверь становилась пятнистой, аляповатой. Кто-нибудь постоянно ругался по этому поводу, и дворнику приходилось закрашивать это буйство цветов зеленой эмалью. Потом все вандалы то ли выросли, то ли выбрали себе другой дом для художественной самореализации, а наш подъезд так и остался с зеленой деревянной дверью. Краска со временем начала трескаться и облезать, обнажая всю свою многослойность, и каждый считал своим долгом поддеть ногтем какой-нибудь особенно выпирающий кусочек. Стены же в подъезде были выкрашены обыкновенно: бежевые до середины, сверху – белая штукатурка. По привычке все облокачивались, и отлипали потом, побеленные, громко матерясь, так что все жильцы были в курсе: кто-то снова проклял рабочий класс, побелку и весь белый свет. Проще говоря – прислонился к стене дух перевести.
Снаружи же дом ничем примечателен не был. Весь бледно-розовый, не новый, не старый, успевший уже выцвести и слегка обрасти плесенью. Во время дождя стоял поникший, точно крыса, свалившаяся в канализацию. Серо-розоватый, весь в грязных мутных потеках. Перед каждым подъездом стояло по одной, а где и по две, лавки. На них в любое время суток занимали оборонительно-наблюдательные позиции женщины в преклонном возрасте. Проходя мимо них, я всегда ждала, что кто-нибудь громко скажет: «идти, суд сидит!», или «господа присевшие, сегодня наш суд рассматривает дело Евгении из сорок третьей квартиры». Но это только мои фантазии. На деле же их мужья выкладывали на газетках тараночку и соленья, готовясь принять первый за день долгожданный стопарик согревающей жидкости, и научить более юных и менее опытных собутыльников уму-разуму.