Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 234

Если бы император Александр согласился на невыгодный мир, то поход 1812 г. стал бы наряду с походами, закончившимися Аустерлицем, Фридландом и Ваграмом. А между тем и эти кампании, не будь заключен мир, вероятно привели бы к таким же катастрофам. Таким образом, какую бы силу, искусство и мужество ни проявил всемирный завоеватель, этот конечный вопрос, обращенный к судьбе, оставался бы повсюду тем же самым. Но неужели на этом основании мы должны отвергнуть походы 1805, 1807 и 1809 гг. и на основании данных одной кампании 1812 г. утверждать, что все они - плод неразумия, что успех их противоестественен и что в 1812 г. стратегическая правда наконец восторжествовала над слепым счастьем? Это было бы крайней натяжкой, суждением донельзя тираническим, которое могло быть доказанным лишь наполовину, ибо ни один человеческий взор не может проследить нить необходимого сцепления событий вплоть до окончательного решения, принятого побежденными монархами.

Но еще менее оснований утверждать, что поход 1812 г. заслуживал того же успеха, как и предшествующие, и если он им не увенчался, то это нечто совершенно ненормальное. В самом деле нельзя же смотреть на стойкость императора Александра, как на нечто ненормальное.

Что может быть естественнее, как сказать, что в 1805, 1807 и 1809 гг. Бонапарт правильно оценил своих противников, а в 1812 г. он ошибся; следовательно тогда он был прав, а на этот раз нет, и притом в обоих случаях потому именно, что нас тому учит конечный результат.

Вое действия на войне, как мы уже говорили раньше, рассчитаны лишь на вероятные, а не на несомненные результаты; то, что недостает в отношении несомненности, должно быть предоставлено судьбе или счастью, - называйте это, как хотите. Правда мы можем требовать, чтобы доля счастья была как можно меньше, но лишь по отношению к конкретному случаю, т.е. в каждом отдельном случае эта доля должна быть возможно меньше, но из равных случаев мы вовсе не обязаны предпочитать именно тот, в котором меньше всего подлежащего сомнению. Это было бы согласно всей нашей теоретической установке огромной ошибкой. Бывают случаи, когда величайший риск является величайшей мудростью.

Во всем том, что действующее лицо предоставляет судьбе, по-видимому нет никакой его заслуги, а следовательно в этой части на него и не ложится никакая ответственность; тем не менее мы не можем удержаться от внутреннего одобрения всякий раз, как ожидание полководца оправдывается, когда же оно срывается, мы испытываем какое-то чувство неудовлетворенности. Дальше этого и не должно идти суждение о правильном и ошибочном, которое мы создаем только на основании конечной удачи или неудачи, или точнее, которое мы просто находим в ней .

Однако нельзя не признать, что чувство удовлетворения, испытываемое нашим сознанием от меткого действия, и чувство неудовлетворенности - от промаха все же покоятся на смутной догадке, что между успехом, приписываемым счастью, и гением действующего лица существует тонкая, невидимая умственному взору связь, и эта гипотеза доставляет нам известное удовлетворение. Такой взгляд подкрепляется тем, что наш интерес возрастает и переходит в более определенное чувство, когда в деятельности того же самого лица удачи и промахи часто повторяются. Отсюда становится понятным, почему счастье на войне имеет гораздо более благородный облик, чем счастье в игре. Повсюду, где благоприятствуемый счастьем вождь не задевает как-либо наши интересы, мы с удовлетворением будем следить за его успехами.

Итак критика, после того как она взвесила все то, что принадлежит к области человеческого расчета и может быть удостоверено, должна предоставить слово конечному исходу в той части, в которой тайная внутренняя связь вещей не воплощается в видимых явлениях. При этом она должна с одной стороны оградить этот безмолвный приговор высшего судилища против напора необузданных мнений, с другой - возразить против нелепых злоупотреблений, которые могут быть допущены этой высшей инстанцией.

Этот приговор успеха всегда должен следовательно удостоверить то, что не может распознавать человеческий ум. К нему приходится обращаться главным образом в вопросе о духовных силах и их воздействии отчасти потому, что о них можно судить с наименьшей достоверностью, а отчасти и потому, что они, близко соприкасаясь с волей, легко ее обусловливают. Там, где решение вырвано страхом или мужеством, между чувством и волей не может быть установлено ничего объективного, а следовательно здесь уже мудрость и расчет более не влияют на вероятный исход дела.





Теперь мы еще позволим себе высказать несколько замечаний об орудия критики, а именно о языке, которым она пользуется, ибо критика в известной степени является спутником военных действий; ведь дающая оценку критика не что иное как размышление, которое должно предшествовать действию. Поэтому мы полагаем, что крайне существенно, чтобы язык критики- носил такой же характер, какой должен иметь язык размышлений на войне; иначе он теряет свою практичность и не дает критике доступа в действительную жизнь.

При рассмотрении вопроса о теории ведения войны мы говорили, что она должна воспитывать ум вождей, или вернее, руководить их воспитанием. Она не предназначена к тому, чтобы снабжать вождя положительным учением или системами, которыми он мог бы пользоваться как готовыми орудиями ума. Но если на войне для суждения о данном случае построение научных подсобных линий[47] не только не нужно, но даже недопустимо, - если истина не выступает здесь в систематическом оформлении и берется не из вторых рук, а непосредственно усматривается естественным умственным взором, - то то же должно быть и при критическом рассмотрении .

Правда мы видим, что всякий раз, как представляется слишком громоздким устанавливать природу явлений, критика должна опираться на уже окончательно признанные в теории истины. Однако подобно тому, как деятель на войне более повинуется этим теоретическим истинам тогда, когда слил свое мышление с их духом, чем когда он видит в них лишь внешний мертвый закон, так и критика не должна ими пользоваться как чуждыми законами или алгебраическими формулами, при применении которых не требуется искать нового доказательства.. Она должна всегда сама светиться этими истинами, предоставляя теории лишь более точное и обстоятельное их доказательство. Таким образом критика избегнет таинственного и запутанного языка и будет литься простой речью в прозрачном, т.е. всегда наглядном, ряде образов.

Правда это не всегда вполне достижимо, но таково должно быть стремление критического изложения. Оно должно применять как можно меньше сложных форм распознавания и никогда не пользоваться построением научных подсобных линий как собственным аппаратом установления истины, но ко всему подходить с простым и свободным умственным взором.

Однако это благочестивое стремление, если мы можем позволить себе так выразиться, к сожалению до сих пор господствовало лишь в немногих критических разборах: большинство их из какого-то тщеславия тянулось к идейной напыщенности.

Первое зло, с которым часто приходится встречаться, это - беспомощное, совершенно недопустимое применение известных односторонних систем как формального закона. Но всегда нетрудно доказать всю односторонность такой системы, и стоит это сделать хотя бы однажды, чтобы раз навсегда подорвать авторитет ее судейского приговора. Здесь мы имеем дело с определенным явлением, а так как число возможных систем в конечном счете может быть лишь незначительно, то сами по себе они представляют еще меньшее зло.

Гораздо больший вред заключается в том придворном штате терминологий, технических выражений, и метафор, который тащат за собой системы и который, как распущенный сброд, как обозная челядь армии, отбившаяся от своих принципов, беспорядочно повсюду бродит. Критик, не поднявшийся до цельной системы, - или потому, что ни одна из них ему не понравилась, или потому, что ему не удалось изучить какую-нибудь из них полностью, - все же норовит использовать хотя бы кусочек ее как направляющую веху, чтобы доказать, как ошибочен был тот или иной ход полководца. Большинство совсем не умеет рассуждать без того, чтобы не пользоваться то здесь, то там каким-либо обрывком военной теории как опорой. Самые мелкие из этих обрывков, сводящиеся просто к техническим терминам и метафорам, часто оказываются лишь затейливыми прикрасами, уснащающими критическое повествование. Но по самой природе дела вся терминология и технические выражения, принадлежащие какой-нибудь системе, утрачивают свой правильный смысл, - если они им когда-нибудь обладали, - раз только их выхватывают из системы и употребляют как аксиомы или как маленькие кристаллы истины, обладающие якобы большей убедительностью, чем обыденная речь .