Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 2



Человеческое

тебе твой крест нести не помогут,

чёрные вороны, не люди – нелюди!

отправят тебя молиться богу,

делать исключительно так, как велено.

поступать только так, как писано

в ветхозаветных пророчествах.

отправят разыскивать истину,

посадят на цепь одиночества.

«да кто ты такой, чтобы мнить перемены,

кто ты такой, чтобы жить иначе?

прогибайся под уравнение нашей системы.

смотри: выращивает маргаритки палачик.

смотри: четвертуют кометы- лошади,

привязавши грешного к звёздным хвостам.

видишь: мы все чертовски хорошие,

присоединяйся к нам.

по-другому несдобровать, не сдюжить,

отведём тебя ко Всевышнему инквизитору.

и переиначим под собственные нужды

тебя, еретика-паразита».

да так ледяно это будет сказано,

точно холодной водой из бушлата.

стой теперь и чувствуй себя привязанным,

чувствуй себя распятым.

Они боятся

клюют и бьют, испытывая ропот,

желая всласть поиздеваться над тобой,

над неприязненным и чуждым мизантропом,

не признающим, что и небо – голубо.

кружат орлом, выклевывая печень,

зажмурив мелкие убогие глазки,

искорененье – это много легче

движения потоку вопреки.

нет истины, одна слепая вера

в канонов вековую бредь,

с угрюмою ухмылкой изуверов

достанут веских аргументов плеть.

и так пройдут всю жизнь – до гроба,

твердя себе, что небо – голубо,

надев на голову смирительную робу,

засунув чувства в узкие сабо.

Незаконные цветы

если из глаз моих цветы вырастут,

выпустят свои ветвящиеся корни,

зеваки заверещат: «небылица, вымысел!»,

станут выкорчевывать цветущие левкои.

кто мне поверит, если из-под век прорвутся

лютики, пионы и маков цвет?

станут сальными пальцами тыкать в конституции,

утверждая, что такого закона нет,

который учредит правомерность цветения

розовых кустов в глазу, а не на грядке.

я просто улыбнусь, и буду содержать растения

в порядке.

Старая кузница

на отшибе стоял одноглазый дом,

в темноте пугая пустотой зрачка,

по округе разносилось хмурное «бом»

от ударов кузнецкого молотка.

в доме стоял трехногий стул,

для надёжности прислонен к стене,

громогласно седой Абдул

говорил жене:

«вот тебе – дом, и иже с ним,

вот тебе хлеба ломоть,

внутри тебя – мой сын, -

от плоти моей плоть.

вон наша дочь, спит в дому,

ты – с кем хочешь живи,

любой твой выбор приму,

но помни: руки твои в крови.

я вас любил сильнее всех»,-

молвил. и грянул гром.

из кузницы разлетелось эхом

гулко и страшно:  «бом».

Прощание с летом

природа осенела,

как дымом табака,

туманами одела

все вкруг себя река.

и летний воздух стынет,

тепло едва храня,

своё тугое вымя

опустошит земля.

деревья скинут путы,

бровя ветвей дугу,

пошлёт белёсой смутой

дождливую пургу

отец дождя и грома,

направит перуны

на улицу в три дома,

на острие сосны.

как сладость вся скопится

на корке пирога,

так лето августится,

так стонут берега,

так в песне лебединой

последний летний лавр,

зиме подставив спину,

умрет, впустив сентябрь.

Что есть дом?

все кругом – голубо и зелено,

коричнево и прикрыто мхом,

распадаются на год недели,

и замедленно стукает метроном.

песчинки времени застывают



в воздухе хвойном, вязком,

и распутавшись, опадают

медленно и с опаской.

лес кругом – лес обступает,

и, во времени невесомый,

только лагерь старенький под Рязанью

язык поворачивается называть домом.

Рождение в разговорах

и в болтовне рождаются большие мысли,

и в философии порой плодится вздор,

и все же мне дороже разговор

шутливый, ненарочный, чистый.

так полусонную мелодику блюдя,

вынашиваются лучшие из планов,

и возрастают, зеленью платанов,

прекраснейшие чувства приводя

к законченному совершенству,

в веселой форме, искренне смеясь,

сдираются со слов и шелуха, и грязь,

и остаётся лишь безмерное блаженство.

Ночное

воздух хрустален и хрусток,

огромная оранжевая луна

с ловкостью маленького мангуста

вырывается из дневного сна,

разлепляет глаза, дремотные,

вступая в свои права,

и духи встают болотные,

и громче шумит трава.

и ветер в поле воет уныло,

маленькая летучая мышь

в воздухе расправляет крылья,

рассекая ночную тишь.

и воскресают лесные духи,

разбредаются по косогорам,

совы ухают, как старухи,

нестройным скрипучим хором.

воздух чист и хрустален,

ночь волнительна и шумна,

заползает в открытые окна спален

огромная оранжевая луна,

напевает страшную колыбельную,

наводняет спальню белёсым светом,

и ворочаются нервы на постелях,

и кошмары складываются в сонеты.

мерцают холодом звездные тела,

рассыпанные по бездушному небу,

оживают духи, чтоб завершить дела.

и действительностью делается небыль.

воздух хрупок и холоден,

призрачна и бестелесна ночь,

бессилен светлый, сияющий день,

не в силах Всемогущую превозмочь.

Ночь – полноправнейшая царица,

пугающая, не знает пощады,

не понять – явь, или просто снится,

что восстают обитатели ада.

Наследственное

дед курил, и отец курил,

седобородым дымом воздух рябя,

так и я – симметрия перил,

отражаю на лестнице наследственности себя.

дед суров, и отец суров,

резким словом взрезают длань,

так и я – оскалившись, повторяю львов,

на охоте заметивших молодую лань.

дед бывает злым, и отец – злой,

как секирой оба рубят зазря,

папа редко играл со мной,

чаще обзывал обидным – «фря»,

когда не постился, клал пасьянсы,

сшибал в «Чапаевцах» шашки влёт,

читал мне вслух истории Туве Янссон,

однажды перестал отмечать Новый год.

дед воспитал двоих сыновей,

мой отец на него не похож совсем,

так и я – ото всех почти ничего во мне.

изломанная линия перекрестных схем.

Судьбы

на Женевской набережной, в кафе «Шалот»,

за четвёртым столиком, у прохода,

Анна-Мария ежедневно ждёт

печальный рык парохода,

что раздаётся в четыре часа пополудни,

не различая выходные и будни.

на Женевской набережной, в кафе «Шалот»,

Жан Вермель, расположившись за стойкой,

рассматривает женскую фигуру, который год

в три пятьдесят заказывающую лимонную настойку,

изящный силуэт ловко опрокидывает бокал,

и ждёт пароходного гудка.

в три пятьдесят на пароходе Мишель Бергу

вытягивается по стойке «смирно»,

стараясь разглядеть на берегу

Марлен, держащую на руках малышку Римму,

капризно выкидывающую предложенных кукол,

вздрагивающую от пароходного звука.

в четыре ровно по набережной несётся Полли,

на лету подхватывая улетающую шляпу.

торопится, чтобы насмотреться вдоволь

на капитана, спускающегося по трапу,

неторопливо, чинно, будто бы царь зверей,

снисходит в город невзрачный еврей.

это его посудина своим гудком

заставляет в гавань стекаться распятых

между морем и крошечным городком,