Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 14

Я начал смутно догадываться о том, что было вчера. Воспоминания на карачках беспорядочно заползали в больной голове. «Холодильник» рядом снова начал работать. Оставаться в таком положении было больше невыносимо! Я выбрался из дивана, оставив на подушке затылок. Рассмотрел храпящую деву. Где-то читал, что у спящих людей всегда глупые лица. Тот, кто сказал это, был прав. Часто, когда смотришь даже на красивое, спящее лицо женщины, удивляешься, насколько красота может быть безобразной. Только на спящую Веру люблю я смотреть. У нее во сне такое нежное, белое, детское лицо. Бывает, она прикроет его ладошками, сама свернется, прижав колени к животу, словно котенок. Жаль только, что она спит всегда очень чутко: почувствовав мой взгляд, она тут же просыпается.

У этой (не помню, как ее звать) лицо широкое, нос выдающийся, прямой, почти римский профиль. Губы тоже немаленькие, но и не слишком большие, можно сказать, чувственные. Вообще, она симпатичная, только… не знаю, вульгарная что ли. Изящества не хватает, хотя храпеть перестала. Вдруг ее губы приоткрылись и в уголке рта появилась слюна. Я не двигался. Боль пульсировала кровью в голове. Я ждал, когда слюна потечет. Будильник с разбитым стеклом стоял на полу возле дивана и неохотно передвигал секундную стрелку. Слюна тонкой прозрачной струйкой потекла по щеке, медленно опустившись на подушку. Если б я был художником, то обязательно запечатлел бы эту картину. Назвал бы ее: «Изящество и простота на лоне подушки».

Я отправился на кухню, надеясь найти таблетку от головы (хорошее словосочетание «таблетка от головы»), а лучше – гильотину. Нашел «Анальгин». На кухне – разруха. Стол завален объедками. В пельменной каше плавает пепел от сигарет. Полупустые рюмки, недопитое пиво. Два зеленых скрюченных огурца так и не дождались своего часа и теперь вызывают отвращение, плавая в остатках рассола. Пепельница из-за торчащих в разные стороны окурков стала похожа на ежа, который по непонятным причинам скончался прямо на столе.

Скрюченные огурцы нагло уперлись в мою верхнюю губу, теплый и поэтому противный рассол с трудом поглотился. Я поставил греть чайник и закурил. Трясло. Спать я УЖЕ не мог, а ехать домой – ЕЩЕ.

Зашел в комнату, где спал Димка со своей курносой. Там стоял шкаф с книгами: Золя, Шолохов, Пушкин, Дюма, «Сказки народов мира», … – стандартный набор еще советских изданий в дешевых переплетах. Взял Цветаеву. Димка высунул взъерошенную голову из-под одеяла и хрипло произнес: «Чё, хуево тебе?»

– Не то слово, – ответил я.

– И мне, – выговорил он. – Принеси попить, а?!..

– Ладно, – сказал я и пошел за водой.

Когда я принес ему воды, кучка, лежащая рядом с ним, зашевелилась (видимо, курносая тоже захотела пить – бодун дело серьезное, демократичное).

Я налил себе крепкий чай. Сел на табурет и стал читать Цветаеву. Кажется, она была одна из немногих по-настоящему пишущих женщин. Сладковатый вкус подкатил к горлу и осел где-то в области живота. Нет! Только не это! Пожалуйста! Отпустило. Но я знал, что она скоро вернется. Тошнота! Это страшное слово. Я никогда не любил ее, больше того, я ее боюсь. Несколько раз глубоко вздохнул. Вроде бы тихо.

Вышла она (носатая). Надела мою рубашку на голое тело (мужская одежда часто идет женщинам). Взяв сигарету, она села за стол.

– Ты чё так рано встал-то? Делать тебе что ли нечего?

Я ее чуть не убил после этих слов. Но промолчал, отхлебнув крепкого чаю. «Когда она успела смыть косметику?» – проползло в моей голове.

Говорят, что глаза – это зеркало души, если так, то я никогда не мог понять, что же в этом зеркале. Я думал, почему она смотрит в мои глаза и не видит, как я ее сейчас ненавижу.

– Сидишь тут в одних трусах, с какой-то книжкой, в восемь утра, – продолжала носатая, дымя сигаретой.

… Снова появилось сладковатое ощущение от живота к груди, от груди к глотке. «Нет, нет… Только не сейчас!» – птицей билось в моей голове без затылка. Отпустило. Но на этот раз продолжалось значительно дольше.

– Че молчишь-то? – не отставала она. – Хреново как-то выглядишь. Плоооохо тебе?!

Последний вопрос она задала нарочито издевательским тоном, так говорят взрослые симулирующему болезнь малышу. При этом улыбалась ехидной.

– Пошла вон, мразь! – сказал я тихо, с расстановкой.

– Чё?! – сделав брови домиком, возмутилась носатая.

– Я сказал, собирай свои шмотки и пошла отсюда вон! – повторил я громче. Мне вдруг стало так противно, я был готов разбить трехлитровую банку с двумя кривыми огурцами об ее волосатую голову. Но все обошлось: носатая ушла, забрав с собой ничего не понимающую курносую.

Тошнота все чаще напоминала о своем присутствии – дышала моей грудью. Стало ясно – от нее не уйти. И все-таки я умылся холодной водой, надеясь, что это поможет, ведь надежда часто умирает после человека.





НЕИЗБЕЖНОСТЬ. Я знаю, что от рвоты не спрятаться, но все равно прячусь.

Молодость

Молодость моя! Моя чужая

Молодость! Мой сапожок непарный!

Воспаленные глаза сужая,

Так листок срывают календарный.

Ничего из всей твоей добычи

Не взяла задумчивая Муза.

Молодость моя! Назад не кличу.

Ты была мне ношей и обузой.

Ты в ночи начесывала гребнем,

Ты в ночи оттачивала стрелы.

Щедростью твоей давясь, как щебнем…

Всё! Бегу. Упершись в холодный кафель, я склонился над бледно-розовым унитазом. Нет, нет! Это не сартровская тошнота, не философская. Эта настоящая. Сознание опустошается. Нет ничего, лишь прозрачная вода унитаза. Напряжение. Спазмы. Язык живой красной тварью бьется конвульсиями, вываливаясь изо рта, глаза – яблоками из орбит. Наконец! Всё, всё, всё! Больше не надо! Дыхание тяжелое, хриплое. Откуда-то вырываются стоны. Горло ободрано желчью. Нет, нет. Еще! Экзистенция. Катарсис. Голова заполнена ватой. Душа спряталась за стеклом моих глаз. Тело лихорадит. Я существую!

Вс`! Больше не пью. Это было не раз. Я посвятил ей главу.

Стекло

Окно – весеннее, с солнечными бликами на каплях теплых дождей, с рыхлыми облаками, плывущими по бездонному синему небу, с летающими в нем свободными птицами.

Летнее – с зелеными ветвистыми деревьями, заползающими прямо в кровать, с запахом свежей травы, орошенной утренней росой, с жарким полуденным солнцем, при свете которого видны все изъяны стекла.

Осеннее – всегда слишком откровенное, без ярких цветов; с затянувшимся морозной дымкой небом, под которым одиноко стоят черные скелеты деревьев. Они уже не стремятся к тебе в постель, а стоят тихо-тихо, почти не дыша, словно на страже. Под ними темно-коричневая земля. Холодная, твердая. Такую землю особенно тяжело копать после первых заморозков, она корчится болью от любого прикосновения, словно прокаженная.

Зимнее – белое, украшенное причудливыми узорами, которые, как в детстве, заставляют нас верить в сказку. А если прислониться к стеклу и расплавить дыханием иней, то можно узнать тишину в лицо. Да, она такая, – серебрящая кристаллами льдинок под светом молчащих ночных фонарей. Ложась спать, она укрывается мирно падающим снегом и даже скрип чьих-то шагов по тропе не в силах ее пробудить. Она появляется, когда захочет и ничто не способно ее прогнать, пока она сама не решит уйти.

Прошло уже два месяца после последней нашей встречи с Верой, когда она сказала об измене. Я смотрю сквозь стекло на холодную ноябрьскую ночь. Проституток не видно. Черную землю одеялом накрыл свежий снег, он кажется таким чистым и белым. Там тишина. Почти ничего нельзя разглядеть, только тени старых деревьев, с которых давно облетела листва. Их молчаливые силуэты обращены на меня – безучастные свидетели моего одиночества. В комнату, где я стою, проникает искусственный свет из соседнего помещения. Оттуда доносятся голоса разных людей, они с алкогольным оживлением о чем-то беседуют. Я не участвую. Я ушел от электрического света, захмелевших глаз и смеющихся ртов. Сюда, где полумрак и стекло, за которым такая тихая ночь, похожая на дышащую негой женщину. Меня привлекает она, но я не хотел бы оказаться сейчас за стеклом, стать немой тенью.