Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 13



Но нужно же было что-то говорить там, у этой речки, чтобы не высказать другого!

Это глупо — спустя столько лет обвинять человека в том, что он подлец и ничтожество, если не решилась сразу, при первой же встрече!

«Я не буду с тобой целоваться, Денис, потому что ты подлец и ничтожество», — ехидно проговорила про себя Оля и прижалась лбом к ладоням еще крепче — чтоб слезы дурацкие не пролились. Не по ком их лить.

Потому что подлец и ничтожество того стоить не может. А еще подлец и ничтожество не повел бы себя так, как он вел себя с ней сегодня. И в тот день, когда она грохнулась. И все четыре предыдущих года.

Если допустить, что человек — фарфор, то какова вероятность того, что он не меняется с изменением обстоятельств? До обжига и после — это разные по плотности, пористости и прочности структуры все того же каолина. А уж если говорить о температуре обжига и исходном качестве материала, пропорциях добавленного кварца и полевого шпата, то однажды выйдешь из дома одним человеком, а вернешься совсем другим.

Денис — тушила. Из какой глины надо быть слепленным, чтобы стать тем, кем он стал? Как обжигали его? Какова вероятность, что сегодняшний Басаргин хоть одним ногтем своим — шликер, известный ей из прошлого?

Она знала его если не всю жизнь, то львиную ее часть. Гораздо дольше, чем они официально были знакомы. Лет с тринадцати.

Да. Ей тринадцать. Диана все еще здорова, красива. Идеальна. Родители все еще заняты только собой. Леонила Арсентьевна устраивает выставку своих кукол на Андреевском. А сама Оля в пятничное послеобедье мчится с уроков на другой конец города, чтобы уехать с автовокзала в Ирпень, где она тогда еще только проводила выходные. Куклы занимали ее куда больше людей.

И она совсем ничего не видела на свете, не замечала, полностью погруженная в эту работу. Ни проносящейся мимо, как вагоны метро, осени. Ни маминой высасывающей все силы премьеры в театре. Ни Дианкиной новой влюбленности, о которой она не говорила, но все знали.

Это ей было, как обухом по голове, когда Оля стояла на Арсенальной и наблюдала премилую сцену — двоих, совсем не обращавших на нее внимания.

Диана? Диана. И он. Высокий, широкоплечий, русоволосый, коротко стриженый. С широкой улыбкой во все лицо, от которой будто бы все на земле светилось. У него были правильные черты, в ту пору еще мальчишеские, мягкие, без резких линий, которые появились впоследствии. Глубоко посаженные светлые глаза под темными дугами бровей — два ярких пятна. Чеканно вылепленные скулы, четко очерченный рот, завораживающе двигавшийся, когда он говорил. Короткая щетина. Не нарочно отращённая, а лишь последствие двухдневного перерыва в бритье. Впрочем, это сейчас Оля понимала, что при его профессии по-другому быть и не могло. За сутки красивый, лишь самую малость тяжелый подбородок с детской ямочкой, начинал отливать серым.

А тогда она не знала этого. Ничего не знала про него. Ни имени, ни того, как они с Ди познакомились. Ничего.

Она прошла совсем близко от них, рискуя быть рассекреченной, — лишь бы разглядеть этого красавца возле сестры. На нем была легкая темная куртка, застегнутая только до середины — конец октября, как и сейчас, вышел теплым. А под курткой — ладонь Дианы, которую та положила ему на грудь. Олю они все же не видели.

Нет, тогда она еще не влюбилась. Наверное, не могла. Но, обладая почти фотографической памятью на лица, едва пришла домой, открыла альбом с эскизами. И быстро-быстро набросала мужчину, похожего на нового Дианкиного ухажера. Зачем — не знала. Но захотелось запомнить его надолго. Точно так же, как и пририсовать к нему себя.

И ей ведь в голову не приходило, что никогда уже не забудет!

Ди приехала поздно вечером, задумчивая и молчаливая. И когда Оля, совсем не интересный ей подросток, в некотором роде даже обуза, сунулась к ней в комнату с вопросом: «А ты правда влюбилась?» — и сунула под нос рисунок, Диана встрепенулась и, быстро осмотрев сначала портрет, а потом лицо младшей сестрицы, вдохновенно выдала: «Красивый, да? В такого, Лёка, нельзя не влюбиться».

И Оле ничего не оставалось, кроме как ретироваться к себе — переваривать полученную информацию. Но что, бога ради, мог переварить мозг тринадцатилетнего ребенка, который про любовь только в книжках читал?

Оля отняла руки от лица. Чем чаще вспоминала, тем ярче вырисовывались детали. И того, давно прошедшего, перелистнутого, и того, что было потом. Но Денис из их с Ди прошлого совсем, совершенно, ни единой чертой не перекликался с тем, которого она знала четыре года работы в одной части, и единственное прегрешение которого заключалось в некоторой его… любвеобильности.

Нет, конечно, она не станет ему звонить. Даже если что-то надо — зачем? Разумеется, повышение в личном рейтинге Басаргина примерно до ступеньки экономиста высшей категории — круто и, вероятно, должно льстить. Но это совсем не тот случай, когда стоит терять голову. Одна уже потеряла.

Позднее, разбирая на кухне пакеты, притараненные Денисом, и с трудом находя в себе силы отгонять хватающие за горло воспоминания о его прикосновениях там, на речке, она только ругала себя на чем свет стоит за то, что позволила теплоте от его присутствия хоть на какой-то миг проникнуть себе под кожу.

Одновременно с произнесенным в ее голове Дэновым голосом «Захотелось тебя поцеловать» в кармане затрезвонил телефон. Если это опять он, то ее измочаленные нервы рискуют не выдержать.

Оля рвано выдернула трубку из джинсов и с некоторым удивлением воззрилась на имя контакта. «Каланча» — значилось на экране. Надо же, она и забыла.

— Ольгуня, привет! Ты как? Как нога? Давай приеду! — рокотал в динамике чертов Жора.

И единственное, на что достало у нее терпения, это сердито рявкнуть:



— Жорик! Не гореть!

04. Дед-партизан, фейерверк и нычки

Олин голос в рации сопровождался легким потрескиванием, которое казалось продолжением мороза, трещавшего за огромным квадратным окном подъезда. Мороза настоящего, зимнего, которого ждешь в новогоднюю ночь, как ни в какую другую. В теплую погоду вызовов больше, народ так и тянет на приключения. А когда минус двадцать — по домам сидят.

— Работники газовой службы будут через десять минут, — вещала Надёжкина. — Народу много?

— С трех подъездов набралось, конечно, — бурчал Басаргин. — Если б еще трезвые были, а то пока каждому объяснишь, что не надо зажигалкой подсвечивать. Каланча башню с мужиками поставил — полегче стало.

Его пламенная речь прервалась грохотом.

— Что там?! — всполошилась Оля.

— Дед-партизан!

Одновременно с Дэновым голосом из-за двери раздался бабий визг:

— Коля, Христом Богом прошу, открой ты им!

— Пусть идут, куда шли. А я из дома ни ногой! — вторил ей беспокойный жилец престарелого возраста.

— Дед! — выкрикнул Денис. — Открывай! Подвиг потом совершать будешь.

— Новый год дайте людям отпраздновать!

— Коля, мы даже ёлку не ставили. Ты спать собирался!

— Дед, — снова встрял Басаргин. — Если не выйдешь — ничего не отпразднуешь. На воздух взлетишь. И бабка твоя. В доме утечка газа.

— Не знаю никакой утечки, у меня в хате запаха нема!

— Тогда мы сейчас дверь вскроем. Генка!

Колтовой поднялся на пару ступенек, с трудом сдерживая смех. Его всегда перло в неподходящий момент.

— Вот это я понимаю, человек старой закалки! И перед расстрелом не дрогнет.

Но дед, кажется, наконец, одумался и все-таки дрогнул. Засов щелкнул. Зазвучал бабский протяжный возглас. И в следующее мгновение на лестничную площадку под громкий плач: «Коля-я-я!» — была вытолкана супруга престарелого фордыбаки прямёхонько в руки Басаргина. Но он и отреагировать не успел, как дверь снова захлопнулась.

— Твою ж мать! — рявкнул Дэн. — У вас там что, самогонный аппарат? Генка, ломай к чертям!

— У него не аппарат, у него ружье охотничье, боится отнимут и оштрафуют, — рыдала старушка. — А я без него никуда не пойду.

Конец ознакомительного фрагмента.