Страница 8 из 83
Но поучительнее отметить проявление любви, остатки природной доброты, всплывающие в этом разгроме человеческих существований; наблюдается и это в некоторой степени. Вот, например, старый маркиз Казотт: он приговорен к смерти, но его молодая дочь сжимает его в своих объятиях и умоляет с красноречием, вдохновленным любовью, которая сильнее смерти; даже сердца убийц смягчаются - старик пощажен... Однако он был виновен, если участие в заговоре за своего короля составляет вину; через десять дней новый суд опять приговорил его, и он должен был умереть в другом месте, завещав дочери локон своих седых волос. Или возьмем старого де Сомбрейя, у которого тоже была дочь. "Мой отец не аристократ; о добрые господа, я готова поклясться и доказать, чем угодно, что мы не аристократы; мы ненавидим аристократов!" "Выпьешь аристократическую кровь?" - кричит один и подает ей в чашке кровь (так по крайней мере гласили общераспространенные слухи)20; бедная девушка пьет. "Значит, этот Сомбрей невиновен". Да, действительно, а теперь заметьте самое главное: как при известии об этом факте окровавленные пики опускаются к земле и рев тигров сменяется взрывом восторга по случаю спасенного брата; старика и его дочь со слезами прижимают к окровавленным грудям и на руках относят домой с торжественными криками "Vive la Nation!". Убийцы отказываются даже от денег! Не кажется ли такое настроение странным? Однако это доказано, подтверждено в некоторых случаях надлежащим образом свидетельскими показаниями роялистов21 и весьма знаменательно.
Глава пятая. ТРИЛОГИЯ
В наше время всякое описание, сколь бы эпическим оно ни было, "говорит само за себя, а не воспевает себя", поэтому оно должно или основываться на вере и доказуемых фактах, или же представлять не более основания, чем летающая паутина, так что читатель, может быть, предпочтет посмотреть на эти дни глазами очевидцев и на основании того, что он увидит, судить о них собственным умом. Предоставим храброму Журниаку, невинному аббату Сикару, рассудительному адвокату Матону говорить каждому со всевозможной краткостью. Книга Журниака "Тридцативосьмичасовая агония", хотя сама по себе и слабое произведение, выдержала, однако, "более 100 изданий". За неимением лучшего приведем здесь часть ее в 101-й раз.
"Около семи часов" (воскресенье, вечер, в Аббатстве; Журниак отмечает часы): "Мы видели, как вошли два человека с окровавленными руками, вооруженные саблями; тюремщик с факелом светил им; он указал на постель несчастного швейцарца Рединга. Рединг говорил умирающим голосом. Один из этих людей остановился, но другой крикнул: "Allons donc!" - и, подняв несчастного, вынес его на спине на улицу. Там его убили".
"Мы все молча смотрели друг на друга и схватились за руки. Неподвижные, мы устремили свои застывшие глаза на пол нашей тюрьмы, на котором лежал лунный свет, расчерченный на квадраты тройными решетками наших окон".
"Три часа утра. Они взломали одну из тюремных дверей. Мы думали сначала, что они пришли убить нас в нашей камере, но услышали из разговора на лестнице, что они шли в другую комнату, где несколько заключенных забаррикадировались. Как мы вскоре поняли, их всех там убили".
"Десять часов. Аббат Ланфан и аббат де Ша-Растиньяк взошли на кафедру часовни, служившей нам тюрьмой; они прошли через Дверь, ведущую с лестницы. Они сказали нам, что конец наш близок, что мы должны успокоиться и принять их последнее благословение. Словно от электрического толчка, мы все упали на колени и приняли благословение. Эти два старца, убеленные сединами, благословляющие нас с высоты кафедры; смерть, парящая над нашими головами, окружающая нас со всех сторон, - никогда не забыть нам этого момента. Через полчаса оба они были убиты, и мы слышали их крики". Так говорит Журниак в своей "Агонии в Аббатстве"; чем это кончилось для самого Журниака, мы увидим позже.
Теперь пусть добрый Матон расскажет, что он перестрадал и чему был свидетелем в те же часы в Лафорс. Его "Resurrection" - лучший, наименее театральный из этих памфлетов, выдерживающий сопоставление с документами.
"Около семи часов" в воскресенье вечером "стали часто вызывать заключенных, и они не возвращались больше. Каждый из нас по-своему объяснял эту странность, но мысли наши успокоились, когда мы убедили себя, что записка, представленная мною Национальному собранию, произвела впечатление.
В час ночи решетка, ведущая в наше помещение, снова растворилась. Четыре человека в мундирах, каждый с обнаженной саблей и горящим факелом, вошли к нам в коридор, предшествуемые тюремщиком, а затем в комнату, смежную с нашей, чтобы осмотреть ящик, который, как мы слышали, они взломали. Покончив с этим, они вышли в коридор и спросили человека по имени Кюисса, где находится Ламот (муж покойной Ламот, причастной к истории с ожерельем). Они сказали, что несколько месяцев назад Ламот выманил у одного из них 300 ливров под предлогом какого-то известного ему клада, для чего пригласил его на обед. Несчастный Кюисса, находившийся теперь в их руках и действительно погибший в эту ночь, ответил, дрожа, что он хорошо помнит этот факт, но не может сказать, что сталось с Ламетом. Решив найти его и устроить очную ставку с Кюисса, они обшарили с этим последним еще несколько комнат, но бесполезно, потому что мы слышали, как они сказали: "Пойдем поищем его между трупами, потому что, nom de Dieu! мы должны разыскать его".
В это самое время я услышал: "Луи Барди" - называли имя аббата Барди; его вытащили и тут же убили, как я узнал потом. Пять или шесть лет тому назад он был обвинен в том, что вместе со своей наложницей убил и изрезал на куски собственного родного брата, аудитора счетной палаты в Монпелье, но благодаря своей изворотливости, хитрости, даже красноречию Барди удалось провести судей и избежать наказания.
Можно себе представить, какой ужас охватил меня при словах: "Пойдем поищем между трупами". Я понял, что мне не остается ничего более, как приготовиться к смерти. Я написал завещание, закончив его просьбой и заклинанием передать бумагу по назначению. Не успел я положить перо, как вошли еще два человека в мундирах, один из них, у которого рука и весь рукав по плечо были в крови, сказал, что он устал, как каменщик, который разбивает булыжник".
Позвали Бодена де ла Шен: шестьдесят лет безупречной жизни не могли спасти его. Они сказали: "В Аббатство"; он прошел через роковые наружные ворота, испустил крик ужаса при виде нагроможденных тел, закрыл глаза руками и умер от бесчисленных ран. Всякий раз, как открывалась решетка, мне казалось, что я слышу мое собственное имя и вижу входящего Россиньоля.
Я сбросил халат и колпак, надел грубую, немытую рубашку, поношенный камзол без жилета и старую круглую шляпу, я послал за этими вещами несколько дней назад, опасаясь того, что могло случиться.
Комнаты в этом коридоре были пусты все, кроме нашей. Нас было четверо; казалось, о нас забыли, и мы сообща молились Предвечному, чтобы Он избавил нас от этой опасности.
Тюремщик Батист пришел сам по себе взглянуть на нас. Я взял его за руки, заклинал спасти нас, обещал 100 луидоров, если он отведет меня домой. Шум около решетчатых ворот заставил его поспешно удалиться.
Это был шум, производимый двенадцатью или пятнадцатью человеками, вооруженными до зубов, как мы видели из наших окон, лежа на полу, чтобы не быть замеченными. "Наверх! - кричали они. - Чтобы ни одного не осталось!" Я вынул перочинный ножик и соображал, в каком месте мне сделать порез но сообразил, что "лезвия слишком коротки", а также вспомнил "о религии".
Наконец, в восьмом часу утра к нам вошли четверо людей с дубинами и саблями! Одному из них товарищ мой Жерар стал что-то усердно шептать. Во время их переговоров я искал всюду башмаки, чтобы снять адвокатские туфли (pantoufles de Palais), бывшие на мне, но не нашел их. Констана, прозванного le sauvage, Жерара и еще третьего, имя которого я забыл, они сейчас же выпустили; что касается меня, то на моей груди скрестили четыре сабли и повели меня вниз. Меня представили в их суд, к персоне в шарфе, который играл роль судьи. Это был хромой человек, высокий и худощавый. Он узнал меня на улице и заговорил со мною семь месяцев спустя. Меня уверяли, что он сын бывшего адвоката по имени Шепи. Миновав двор, называемый Des Nourrices, я увидел ораторствующего Манюэля в трехцветном шарфе".