Страница 71 из 83
Глава пятая. ЛЕВ ВЫТЯГИВАЕТСЯ В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ
Представитель Каррье погиб на гильотине в декабре минувшего года, протестуя и говоря, что он действовал по предписаниям. Революционному трибуналу, после того как он истребил все, осталось теперь только, как это бывает со всеми анархическими явлениями, уничтожить самого себя. В первые майские дни люди видят замечательное зрелище: Фукье-Тенвиль защищается перед судом, в котором главенствовал когда-то он сам. Вместе с ним привлечены к суду его бывшие главные присяжные: Леруа Десятое Августа, Вилат и еще 16 человек; все они горячо защищаются, ссылаясь на то, что они действовали согласно предписаниям; но все напрасно. С этими людьми покончит топор, которым они совершали ненавистные дела; топор сам стал ненавистен. Впрочем, Фукье умер довольно твердо. "Где твои "охапки"?" - ревел народ. "Голодная сволочь, - отвечал Фукье, - разве твой хлеб стал дешевле от того, что их нет более?"
Замечателен этот Фукье: некогда это был просто стряпчий, подобный другим стряпчим, этим судейским ищейкам, которые жадно охотятся на людей; теперь же он стал и останется самым замечательным из стряпчих, какой когда-либо жил и охотился на земле!
Ибо в этом земном беге времени должно было явиться воплощение крючкотворства. Небо сказало, пусть будет воплощение не божественного духа, а продажного духа стряпчего, который следит только за сделками, и вот оно явилось, и другие стряпчие в свою очередь выследили его. Исчезни же ты, воплощение духа стряпчего с крысиными глазами, которое в сущности было только подобно другим стряпчим и слишком алчным сынам Адама! Присяжный Вилат упорно боролся за свою жизнь и опубликовал из тюрьмы остроумную книгу, не оставшуюся неизвестной; но это не помогло, он также должен был исчезнуть, и от него осталась только эта книга о тайных причинах термидорианского переворота, - книга, полная лжи, но с крупицами правды, которых нигде более не найдешь.
С Революционным трибуналом покончено, но месть еще не утолена. Депутат Лебон после долгой борьбы предан суду обыкновенной судебной палаты и гильотинирован ею. Мало того, в Лионе и других местах воскресший модерантизм в своей жажде мести не хочет ждать медленного судебного разбирательства, но врывается в тюрьмы, поджигает их, сжигает около 60 заключенных-якобинцев, погибающих жестокой смертью, или душит их "дымом горящей соломы". Так бродят мстительные, жестокие "роты Иисуса" и "роты Солнца", убивая якобинцев всюду, где бы они ни встретились, бросая их в воды Роны, которая опять несет к морю страшный груз. Между тем в Тулоне якобинцы восстают и собираются повесить национальных представителей. Каково бедному Конвенту справляться с такими противоположными течениями! Он как бы помещен в центр борющихся ветров и волн на море, взволнованном сильной бурей, и плывет, одолеваемый беспорядками и спорами. Корабль Республики, то вздымаемый наверх, то исчезающий в бездне между двумя волнами, нуждается в самом искусном кормчем.
Какой парламент в этом подлунном мире пережил столько превратностей судьбы, как этот национальный парламент Франции? Он собрался, чтобы составить конституцию, но ему не было суждено создать ничего, кроме разрушения и смуты. Он выжег католицизм и аристократизм, поклонялся Разуму, откапывал селитру и титанически сражался с самим собою и с целым миром. Он был опустошен гильотиной: десятая часть его членов подставила свою шею под топор. Стены его видели танцующих "Карманьолу", поющих патриотические строфы среди награбленной в церквах добычи; видели раненых 10 августа, дефилирующих на носилках, и в пандемоническую полночь видели дам Эгалите в трехцветных костюмах, пьющих лимонад; видели призрак Сиейеса, поднимающийся, произнося: "Смерть без разговоров!" Этот Конвент горел и леденел, краснел от ярости и бледнел от нее же, сидел с пистолетами в кармане, выхватывал шпагу (в минуту вспышек) и то гремел на все стороны голосом Дантона: "Проснись, о Франция, и порази тиранов!", то застывал в безволии при Робеспьере и отвечал на его похоронный голос только задыхающимися звуками. Убиваемый, опустошаемый, закалываемый, расстреливаемый в ваннах, на улицах, на лестницах, он был ядром хаоса. Слыхал он и звон набата в полночь, совещался, окруженный стотысячной вооруженной толпой с артиллерийскими печами и повозками с провиантом. Оглушенный набатом, штурмуемый, наводненный грязным потоком санкюлотизма, он слышал пронзительные крики: "Хлеба и мыла!" И это все потому, что, повторяем, он был ядром хаоса, центром санкюлотизма; он раскинул свой шатер над зияющей бездной, где нет ни дороги, ни маяка, ни дна, ни берега. В истинной доблести, талантливости, искренности и вообще в силе и мужестве он, вероятно, немногим превосходил средний уровень парламентов, но в прямоте стремления к цели и в исключительности положения едва ли найдется равный ему. Еще одно санкюлотское наводнение или самое большее два - и этот усталый корабль Конвента достигнет берега.
Возмущение 12-го жерминаля окончилось, как напрасный вопль; умирающий санкюлотизм был сметен обратно в незримое и лежал там, стеная, эти шесть недель; стеная, но не переставая строить планы. Якобинцы, разоруженные, прогнанные со своей высокой трибуны, принуждены были придумывать, как помочь себе, в тайных подпольных совещаниях. И вот в первый день прериаля, или 20 мая 1795 года, опять забили барабаны: "Трам-там-там! К оружию! К оружию!"
Санкюлотизм снова восстал со своего смертного одра, восстал дикий, опустошительный, как бесплодное море. Сент-Антуан на ногах. "Хлеба и конституции 93 года!" - гудит толпа, и так написано мелом на шляпах мужчин. У них есть пики, есть винтовки, знамена, печатные прокламации, изложенные в официальной форме: принимая во внимание это и принимая во внимание то, многострадальный державный народ восстал; он хочет хлеба и конституции 93 года. Заставы закрыты, барабаны бьют сбор, набат нестройно звонит тревогу. Темный поток людей наводняет Тюильри, не обращая внимания на часовых; само святилище наводнено; вместо порядка дня вторгается толпа женщин с растрепанными волосами, кричащих: "Хлеба, хлеба!" Тщетно председатель покрывает голову и звонит в свой небольшой колокол в "павильоне Единения" государственный корабль снова испытывает сильную качку, дает течь и готов погрузиться, заливаемый волной.
Какой опять день! Женщины вытеснены, мужчины неудержимо ломятся внутрь, заполняют все коридоры, гремят у всех решеток. Депутаты, высунув головы, умоляют, заклинают, но Сент-Антуан неистово ревет: "Хлеба и конституции!" Распространился слух, будто "Конвент убивает женщин". Напор и треск, шум и неистовство! Дубовые двери, словно дубовые тамбурины, трещат под топорами, штукатурка обваливается, дерево с треском расщепляется; двери сорваны, и толпа врывается с неистовым ревом, с обрывками знамен, с прокламациями, барабанным боем, на удивление глазам и ушам. Жандармы, верные секционеры вторгаются через другую дверь, но их оттесняют; мушкеты разряжаются: сентантуанцев не удается вытеснить. Тщетно депутаты умоляют толпу иметь уважение к председателю, не приближаться к нему; тщетно депутат Феро протягивает руки, обнажает свою грудь, покрытую рубцами в испанских войнах, умоляет, грозит и сопротивляется. "Мятежный депутат верховного народа, ты сражался, а разве мы не сражались? У нас нет хлеба, нет конституции!" Они хватают бедного Феро, бьют, топчут его, ярость увеличивается при виде собственного дела. Они вытаскивают его в коридор, мертвого или умирающего, отрубают ему голову и надевают ее на пику. Ах, неужели недоставало беспримерному Конвенту еще таких ударов судьбы? Окровавленную голову Феро несут на пике. Дело началось; Париж и мир ждут, чем оно кончится.
Толпа свободно бушует теперь во всех коридорах, внутри и снаружи, так далеко, насколько хватает глаз, не видно ничего, кроме Бедлама и разверзшегося ада! Председатель Буасси д'Англа сидит, подобно скале; остальные члены Конвента оттеснены "к верхним скамейкам"; секционеры и жандармы еще выстроены в зале, образуя род стены между ними и толпой. А восставшие неистовствуют, бьют в барабаны, хотят читать свои жалобы, требуют издания такого-то и такого-то декрета. Председатель Буасси не уступает и сидит с покрытой головой, подобно скале среди бушующего моря. Ему угрожают, в него прицеливаются из мушкетов - он не уступает; к нему протягивают окровавленную голову Феро - он склоняется перед нею с серьезным, строгим видом и не уступает.