Страница 63 из 83
В самом деле этого можно опасаться; если бы республиканская вера не была так глубока, слова Колло уже оправдались бы. Посмотрите, например, "охапку" от 17 июня, партию в 54 человека! Здесь смуглый Амираль, пистолет которого дал осечку; здесь молодая Сесиль Рено со своим отцом, семьей, всеми близкими и родней, и вдова д'Эпремениля, и старый де Сомбрей из Дома инвалидов со своим сыном, бедный старый Сомбрей 73 лет! Дочь спасла его в сентябре, но только для этого! Пятьдесят четыре из заговора иностранцев! В красных рубашках и юбках, как убийцы и члены заговора иностранцев, они проезжают словно страшные красные видения, направляющиеся в страну теней.
Между тем народ на площади Революции и обитатели улицы Сент-Оноре начинают смотреть все мрачнее на эти бесконечные ряды телег, ведь и у республиканцев есть сердце. Гильотину переносят в одно место, потом в другое и, наконец, устанавливают на отдаленной юго-восточной окраине. Полагают, что у жителей предместий Сент-Антуан и Сен-Марсо если и есть сердца, то очень жестокие.
Глава пятая. ТЮРЬМЫ
Пора, однако, бросить взгляд на тюрьмы. Когда Демулен предложил свой Комитет милосердия, в 12 парижских тюрьмах сидело 5 тысяч человек. С тех пор число это постепенно возрастало и дошло уже до 12 тысяч. Там находятся ci-devants роялисты; по большей части они республиканцы различных жирондистских, лафайетистских, антиякобинских оттенков. Наверное, никакое человеческое жилье или тюрьма не сравнялись бы в отношении грязи и отвратительного ужаса с этими двенадцатью арестными домами. Существует воспоминание о них, написанное по личному опыту: Memoires sur les prisons[97] это одна из самых страшных глав в жизнеописании человека.
Любопытно наблюдать, как при всех условиях существования между людьми устанавливаются известные порядки и, где бы ни собралось хоть два-три человека, там уже образуются формы совместной жизни, привычки, правила, являются манеры обхождения и разные удовольствия! Гражданин Куатан подробно описывает, как скудный обед из трав и падали съедался с благовоспитанными манерами и как при этом места уступались дамам; как сеньор и чистильщик сапог, герцогиня и кукольная портниха собирались вместе и рассаживались согласно правилам этикета. В тот час, когда "гражданки принимались за рукоделие, мы, уступая им стулья, стоя старались любезно беседовать или даже немного петь и играть на арфе". Не было недостатка в ревности, во вражде, даже и во флирте, и небезрезультатном.
Но, увы, постепенно даже рукоделия прекратились; начались тюремные заговоры, созданные гражданином Лафлотом и неестественной подозрительностью. Подозрительный муниципалитет отнимает у заключенных все необходимые принадлежности, все деньги и имущество; все металлические вещи бесцеремонно отнимаются, причем обыскиваются карманы, подушки, тюфяки; комиссары в красных колпаках входят в каждую камеру. Женские сердца полны негодования и отчаяния, когда у них отнимают даже наперстки. Старые монахини спорят, пронзительно кричат, просят, чтобы их тотчас убили. Крик не поможет! Лучше поступили два изобретательных гражданина, которые, желая сохранить одну или две принадлежащие им вещи, хотя бы только трубкочистку или иголку для штопания штанов, решились защищаться табаком. Заслышав, как хозяйничают в коридоре свирепые красные колпаки, хлопавшие дверьми, производя обыск, два гражданина тотчас начинают раскуривать свои трубки. Густой дым окутывает их. Красные колпаки, отворив дверь камеры и вдохнув этого дыма, разражаются кашлем и ругательствами. "Что с вами, господа, - кричат два гражданина, разве вы не курите? Разве трубка неприятна?" Но красные колпаки, ограничившись поверхностным обыском, убегают, хлопнув дверью. "Так вы не любите курить?" - кричат им вслед два гражданина. Бедные мои братья, граждане! Уж конечно в царстве братства не вас двоих стал бы я гильотинировать.
Жестокость усиливается, превращается в ужасную тиранию; тюремные заговоры зреют: эти заговоры в тюрьмах, как мы уже сказали, стали у Фукье-Тенвиля стереотипной формой обвинения, если за кем-нибудь не находилось никакой вины. Его суд сделался чем-то невероятным, признанным посмешищем, считавшимся только калиткой, через которую люди проходят к смерти. Его обвинения излагаются на бланках, имена вписываются потом. У него есть свои moutons (бараны), отвратительные предатели, шакалы, которые доносят и дают показания, чтобы продлить ненадолго собственную жизнь. Его "Fournees" приношения, говорит бесстыжий Колло, ни в коем случае не должны превышать шестидесяти; это его maximum. Ночью приезжают его телеги в Люксембургскую тюрьму с роковым барабанным боем и со списком завтрашней "Fournee". Заключенные бросаются к решетке, слушают, не находится ли в списке их имя. Глубокий вздох, если их имени там нет; еще один день жизни! Однако два или несколько десятков имен всегда стоят в нем. Обреченные поспешно прижимают к сердцу своих близких в последний раз и с коротким "прости", с влажными или сухими глазами садятся в телегу и уезжают. Эта ночь в Консьержери, а завтра, через дворец, ложно называемый Дворцом правосудия, на гильотину.
Беспечность, вызывающая легкомыслие, стоицизм если не силы, то слабости овладели всеми сердцами. Слабые женщины и ci-devants со своими локонами, еще не переделанными в белокурые парики, с кожей, еще не выделанной на брюки, привыкли "представлять гильотинирование" для препровождения времени. В фантастическом одеянии, в тюрбанах из полотенец, в горностаевых мантиях из одеял, сидит шуточный синедрион судей; мнимый Тенвиль говорит речь; преступник осужден и гильотинирован на двух опрокинутых стульях. Иногда мы продолжаем это далее: сам Тенвиль в свою очередь осужден, и не только на гильотину: рогатый и косматый сатана с черным лицом хватает его, кричащего, указывает ему протянутой рукой и словами на огонь, который не угасает, на змею, которая не умирает, на однообразие мук ада; и на вопрос его: "Который час?" - отвечает: "Вечность!"13
А тюрьмы все более и более наполняются, и все быстрее работает гильотина. По всем большим дорогам тянутся партии арестованных, направляемых в Париж. Теперь уж не роялисты - самые крикливые из них уничтожены, - теперь очередь за республиканцами. Они идут скованные по двое и в минуту отчаяния распевают свою "Марсельезу". Сто тридцать два человека из одного Нанта идут в эти дни в Париж, и это республиканцы, даже якобинцы, до мозга костей, но якобинцы, не одобрявшие потопления. Проходя по улицам городов, они кричат: "Vive la Republique!" - и ночуют в невыразимо отвратительных вертепах, набитых до того, что люди начинают задыхаться; одного или двоих наутро находят мертвыми. Они измучены дорогой, истерзаны душой и могут только кричать: "Да здравствует Республика!", за которую они умирают в каком-то ужасном, непонятном кошмаре.
Около 400 священников, о которых также упоминается, стоят на якоре "на рейдах острова Экс" на протяжении долгих месяцев и смотрят на бесплодные, безлюдные пески Олерона, слушая вечно стонущий прибой. В лохмотьях, грязные, голодные, ставшие тенью от истощения, они едят свою грязную порцию пальцами, сидя на палубе кружками по 12 человек; они выколачивают свои зловонные одежды между двумя камнями, задыхаются от ужасных испарений, запираемые в трюм на всю ночь по 70 человек в одной каюте, так что "один старый священник был найден мертвым наутро в молитвенной позе". Доколе, Господи!
Не вечно, нет. Всякая анархия, всякое зло, несправедливость по своей природе подобны зубам дракона, самоубийственны и не могут длиться.
[97] Мемуары о тюрьмах (фр. ).