Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 12

«Поездки мучительны, совсем 1918-1919 гг. В купе человек 25, сидят на полу, на верхних полках, в неописуемых лохмотьях, которые, казалось бы, только выдумывают в театрах… Вагонные разговоры о базарных ценах и житейских „случаях“, по возможности подальше от войны и политики» (07.11.1941 – примечательно, что в большой записи этого дня Вавилов не вспомнил ни о знаменательной дате, ни о параде в Москве, о котором непременно должен был сообщить по радио голос Левитана).

От Казани до Йошкар-Олы не так и далеко – 37 км до Зеленодольска в направлении Москвы и затем 105 по тупиковой ветке на север. Но даже в период развитого социализма фирменный поезд Москва – Йошкар-Ола одолевал эту ветку за три часа (это я нашел в старом справочнике). По условиям военного времени это, очевидно, надо умножить на два, если не больше. При этом еще надо представлять себе разницу в физическом и моральном состоянии 30-летнего офицера-фронтовика и 50-летнего академика.

После 1941 года дорожная тема уже незаметна, но ближе к концу войны есть еще такая запись:

«Из Москвы уехал 27-го в 5 часов. Путешествие отвратительное и мучительное. Огромный тяжелый чемодан, на московском вокзале нет носилыциц [интересная деталь военного быта]. „Международный вагон“ оказался ископаемым, нетопленным и разбитым 90-х годов. Поезд еле успел в Казань к приходу йошкар-олинского экспресса [наверное, ирония]. А этот жесткий, нетопленный» (29.10.1944).

В конце 1942 года Вавилов побывал в Москве – как он написал, после полугодового перерыва, но, может быть, он имел в виду полтора года, поскольку с лета 1941-го в его записях Москва не упоминается. Комментаторы оставили это без внимания, хотя справочный аппарат у книги очень основательный. В будущем городе-герое сделаны такие наблюдения:

«О войне здесь не думают и не говорят, хотя немцы в 150 км. Все идет так, как будто бы война кончена и какие-то мелочи доделываются… Город наполнен аферистами, ловящими рыбку в мутной воде. Пользуются тем, что в тылу на востоке люди, учреждения, хозяйства. Захватывают имущество, квартиры, места, кафедры» (25.12.1942).

В 1943 году Вавилов получил два статусных повышения – стал лауреатом Сталинской премии и уполномоченным Госкомитета обороны по оптической промышленности. Первое он только отметил в дневнике без комментариев, а по поводу второго был вызван в Москву к Маленкову и записал, что «не сумел отказаться от важных поручений» (20.06.1943). Больше об этой работе он не пишет, что понятно – по условиям того времени она была полностью закрытой. Труднее понять, как такие засекреченные обязанности могли сочетаться с пребыванием в глубокой провинции и постоянными переездами.

Несравненно острее Вавилов пережил смерть брата, о которой семья узнала только спустя полгода, в июле 1943-го, а точную дату и место сыну Н. И. Вавилова Олегу сообщили только в октябре. В записях этих месяцев особенно много пессимизма, мизантропии, нежелания жить, что присутствует в дневниках с 1940 года до самого конца. Можно думать, что Вавилов держался только чувством долга и привязанностью к двум оставшимся близким людям – жене и сыну (этот мотив в дневниках тоже постоянен).

Очень важная запись, подводящая итоги этого отрезка жизни, сделана по случайному поводу (закончилась общая тетрадь, надо заводить другую):

«Кончается книга. На ней остались следы целой эпохи 1935-1944 гг. От Парижа до Царевококшайска…

Замена убегающей памяти. Жалкий призрак надежды поймать уходящее.

Если книжку не сожгут, не выбросят, не изорвут и она дойдет до человека с душой и умом – он, наверное, кое-что из нее поймет относительно трагедии человеческого сознания.

Книга вышла страшная. Книга смертей. Умерли самые близкие: мать, сестра и, наконец, самое страшное – Николай. Застрелился Д. С. Рождественский, умер П. П. Лазарев.

Война. Ленинградский ад.

Внутреннее опустошение. Смертельные холодные просторы. Полное замирание желания жить. Остались только Олюшка да Виктор.





Начинал книгу совсем иначе.

Вышла – траурная книга» (16.11.1943).

В том же 1943 году началась затяжная реэвакуация академических институтов в Москву, и едва ли не главным делом Вавилова на многие месяцы стала борьба за возвращение здания ФИАНа на Миусской площади, занятого каким-то заводом. Теперь он уже подолгу живет в Москве, берет с собой жену, а в мае 1944 года впервые с начала войны приехал в Ленинград. Туда хотел вернуться на постоянное жительство и работать в своем любимом ГОИ, но получилось по-другому:

«…Был в Кремле у Молотова и Маленкова. Предложено стать академическим президентом вместо Комарова. Нечувствительность, развившаяся за последние годы, вероятно, как самозащита, дошла до того, что я не очень удивился этому предложению. Оно совершенно разрушает мою жизнь и внутреннее естество. Это значит, ужас современной Москвы в самом концентрированном виде давит на меня. Это значит расстаться с Ленинградом. Это значит, исчезнет последняя надежда вернуться к своему прямому опыту.

А сумею ли я что-нибудь сделать для страны, для людей? Повернуть ход науки?» (14.07.1945).

«Вчера выбрали. 92 голоса из 94 [какой маленький тогда был нужен кворум]. Что на самом деле думали про себя эти академики, и настоящие, и липовые, – конечно, уже растаяло в вечности» (18.07.1945).

Дальше оптимизма не прибавилось:

«Тысячи новых дел, холопское почтение. Ну зачем же это все. Хотелось прожить последний десяток лет в ретроспекции на мир и на себя» (25.07.1945).

«Сегодня месяц академического ярма. Каждый день просыпаюсь с ужасом и отвращением. Чувствую, что я совсем не то, что надо. Малое мешаю с большим. Вероятно, очень скоро окажусь не ко двору» (17.08.1945).

«В голове мозаика больших дел, просто дел, делишек и мелочи. Ко мне прилипло что-то внешнее, павлинье оперенье, совсем со мной не связанное. Не чувствую никакого соответствия и своего. Словно актер, изображающий президента. Каждую минуту нужны решительные решения. Делаю, по-видимому, много ошибочного, не comme il faut, невпопад. Вот, например, с атомными бомбами что-то в этом роде» (25.08.1945).

Не часто можно узнать, как чувствует себя человек, получивший один из высших постов в государстве (а в науке и вовсе высший). Интересно, испытывает ли подобные чувства только что избранный А. М. Сергеев? Его избрание было намного демократичнее, но подозреваю, что это объясняется не уважением к ученым, а безразличием властей и неспособностью современных академиков влиять на положение дел в стране (по контрасту можно вспомнить массовый уход профессоров Московского университета сто с лишним лет назад).

«С атомными бомбами», как известно, получилось, и вообще Вавилов все-таки «оказался ко двору». Пятью годами позже, когда должны были пройти очередные выборы (как можно понять, отсроченные из-за тяжелой болезни Вавилова), ни о каких других кандидатурах вроде бы речь не шла. Что еще важнее, в глазах порядочных людей Вавилов тоже оказался человеком на своем месте. Может быть, его пример особенно хорош в подтверждение афоризма, приписываемого разным деятелям: о мужестве, необходимом, чтобы изменить то, что можно изменить, терпении, чтобы перенести то, что изменить нельзя, и мудрости, чтобы отличить первое от второго.

Если представить себе, что Вавилов прожил лет на десять больше (примерно до моего теперешнего возраста), а в остальном все было бы так же, то многое могло бы измениться к лучшему в науке и во всей стране. Реабилитация Николая Вавилова получилась бы более ранней и полной, а крах академика Лысенко – наглядным и окончательным. Нобелевскую премию 1957 года получил бы коллектив с участием Вавилова. Правда, при этом пострадал бы кто-то из троих, удостоенных ее в действительности. Премия может делиться максимум на троих в равных долях или на одну половинку и две четверти (Жорес Алферов – такой четверть-лауреат, что должно быть ему немного обидно). Но четыре лауреата по четвертушке – уже запрещенное сочетание (похоже на какой-то закон физики элементарных частиц). Так или иначе, нобелевский лауреат в ранге президента АН стал бы наряду с рассекреченным Курчатовым, или вместо него, лицом новой советской науки. В СССР повысилось бы уважение к Нобелевской премии, что могло бы сказаться и на судьбе Пастернака.