Страница 7 из 10
Мой очерк о диктатуре рейхспрезидента согласно статье 48 Веймарской конституции целиком основывается на исторических и государственно-правовых исследованиях, содержащихся в предлагаемой книге. Сомневаюсь, что в научном отношении было бы плодотворным или хотя бы допустимым рассматривать такую сложную и обширную проблему как адекватное истолкование статьи 48 вне исторического и систематического контекста теории демократической конституции. Но опровергнуть обоснованную таким образом точку зрения, в любом случае, можно только в тесной связи с этим контекстом. В отличие от книги о «Диктатуре» этот мой очерк о диктатуре рейхспрезидента часто становился предметом обсуждения и критики. Но оба автора, опубликовавших подробные опровержения, – Г. Навяски (Arch, des öffentlichen Rechts. N. E 9. Heft l) и P. Грау (Доклад на 33-м съезде немецких юристов и сборник памяти Эмиля Зекеля. 1927. S. 430 ff.) – конституционно-теоретическое обоснование тоже не рассматривают. Они интерпретируют различные высказывания, оспаривают мое толкование истории возникновения этой статьи[58] и, по сути дела, двигаются не в сфере логической аргументации, а, скорее, в «атмосфере» недоверия к диктатуре, свойственного сторонникам либерального правового государства. Rumor dictatoris injucundus bonis: репутация диктатора неприятна для добрых людей.
Суть их высказываний сводится к тому что «конституция неприкосновенна».=, сама их теория именуется «теорией неприкосновенности». Такие слова и мысли демонстрируют ту полную неясность в отношении понятия конституции, которой страдает нынешняя конституционная теория. Конституция отождествляется с каждой из ее 181 статьи и даже с каждым законом о ее изменении, принимаемым согласно статье 76 Веймарской конституции, конституция отождествляется с каждым отдельным конституционным законом, а конституционный закон, согласно «формальной» точке зрения, – это такой закон, который может быть изменен только в соответствии с усложненной процедурой, предписываемой статьей 76! Неприкосновенность конституции означает, таким образом, только то, что каждая деталь конституционного законодательства может стать для диктатора непреодолимым препятствием в исполнении его задачи. Тем самым смысл и цели диктатуры – защита и обеспечение действия конституции в целом – искажаются до противоположности. Каждое отдельное определение конституционного закона становится важнее самой конституции, положение «Немецкое государство является республикой» (ст. 1, абз. 1) и положение «Чиновнику должна быть предоставлена возможность просматривать свое личное дело» (ст. 129, абз. 3) в равной мере рассматриваются как «сама» неприкосновенная конституция. Такие абсурдные следствия неясности понятия конституции доказывают, насколько необходимо и важно проводить различия между многочисленными «формальными» конституционными законами. Если, таким образом, мы делаем попытку выделить в рамках конституционно-правового регламентирования какой-то неприкосновенный «организационный минимум», то нескольких формальных указаний (например, что 48-я статья не ссылается на 50-ю) для этого совершенно недостаточно.
Без более глубокого исследования истории и теории конституции сегодня невозможно научно обсуждать ни вопросы ее интерпретации, ни общую проблему диктатуры. Почти во всех европейских странах в различных обликах проявляется один и тот же примечательный феномен: в виде открытой диктатуры, в практике законов о чрезвычайных полномочиях, в нарушениях конституции, будто бы легальных, будто бы соблюдающих предписанные формы ее изменения, в законодательстве абсолютного парламентского большинства и т. п. В том, чтобы это просто игнорировать, вовсе нет никакого «позитива». Наука о публичном праве тоже должна осознавать проблемы своей эпохи. Этим можно оправдать попытку исследовать здесь проблему диктатуры на протяжении нескольких десятилетий ее истории. С прогнозами дело обстоит, конечно, по-другому. Я отказался от такого рода попыток, хотя прецеденты к тому уже были. К примеру, Эрвин фон Бекерат в послесловии к своей чрезвычайно глубоко и ясно написанной книге «Сущность и становление фашистского государства» (Berlin, 1927. S. 154–155) указывает, что с ростом концентрации экономической и политической власти в руках немногих идеология большинства неизбежно распадается, и если экономические и политические разногласия в Европе будут расширяться («как можно предположить»), «то вполне вероятно, что одновременно с преобразованием политической идеологии идея авторитарного государства вновь распространится в рамках европейской культурной общности». В более сжатой форме нечто противоположное 18 февраля 1925 г, в Мюнхене предрекал Г. Навяски: «Падение Муссолини – это только вопрос времени». Конечно, все земное в отношении своей длительности представляет собой только «вопрос времени», и потому те, кто изрекает пророчества, мало чем рискуют. И все же я предпочитаю в эту область не вдаваться.
Несколько замечаний о развитии идеи диктатуры содержится на с. IX–X (философско-исторический образ диктатуры в наши дни) и с. 143–144 (рационалистическое начало диктатуры в XVIII столетии). Полностью эта линия развития еще не представлена. Однако некоторые решающие моменты истории идей в XIX в. изложены в моей работе «Место современного парламентаризма в духовной истории Европы» (в частности, в главе III, Диктатура в контексте марксизма, 2 Aufl., 1926. S. 63 ff.), на которую я хотел бы здесь коротко сослаться.
Бонн, август 1927 г.
Карл Шмитт
Предисловие к первому изданию (1921)
Упоминать о том, что не только книги, но и обороты речи имеют свою судьбу, было бы банально, если бы под этим мы имели в виду только изменения, происходящие с течением времени, желая дать запоздалый прогноз или составить философско-исторический гороскоп, объясняющий «как случилось то, что случилось». Но интерес предлагаемой работы состоит не в этом, скорее, в ней сделана попытка проследить систематические взаимосвязи, и задача ее столь трудна именно потому, что исследованию подлежит центральное понятие теории конституции и государства, которое, если на него вообще обращали внимание, рассматривалось крайне поверхностно и оставалось размытым на границе различных областей (политической истории, политики, как ее понимал Рошер, общей теории государства), в другом же отношении стало политическим лозунгом, столь туманным, что его необычайная популярность понятна в той же мере, что и нежелание правоведов рассуждать о нем. В 1793 г. один якобинец жаловался: «On parle sans cesse de dictature» (все беспрестанно говорят о диктатуре). Эти разговоры не прекратились и до сего дня, и было бы, пожалуй, занятно составить полный перечень многочисленных конкретных и абстрактных субъектов реальной или чаемой диктатуры. Но это мало чем послужило бы осмыслению понятия диктатуры и только еще раз наглядно продемонстрировало бы всеобщую неразбериху. Хотя, поскольку понятие диктатуры уже известно из других контекстов, уже здесь можно показать, какие существенные для понимания сути дела моменты встречаются в политическом языке, благодаря чему сбивающая с толку многозначность этого лозунга получает предварительную, не только чисто терминологическую ориентацию и становится возможным сослаться на его взаимосвязь с другими понятиями общей теории государства и права.
В буржуазной политической литературе, которая вплоть до 1917 г., по-видимому, просто игнорировала понятие диктатуры пролетариата, политический смысл этого слова лучше всего может быть охарактеризован тем, что оно прежде всего означает личное господство одного человека, однако необходимым образом связано с двумя другими представлениями, во-первых, с представлением о том, что такое господство покоится на все равно каким способом достигаемом или вынуждаемом согласии народа, и, во-вторых, о том, что диктатор пользуется сильно централизованным аппаратом управления, который нужен для удержания и осуществления власти в современном государстве. Для этой точки зрения прототипом современного диктатора является Наполеон I. Чтобы не выхватывать из необозримого множества политических трудов первое попавшееся высказывание, в качестве образца будем использовать выражение, которое Бодли употребляет в своей книге о Франции (London, 1898). Там это слово (dictatorship) встречается часто, оно даже включено в предметный указатель, но стоит обратить внимание уже на то, с какими понятиями оно в этом указателе соединяется: диктатура = авторитарное правление = цезаризм = бонапартизм и даже = буланжизм. Гамбетта стремился к «диктатуре», его политическая деятельность была «потенциальным цезаризмом» (II, 409). Наполеон I был «военным диктатором» (I, 259). Но диктатурой именуется и всякая сильная исполнительная власть с централизованной системой правления и автократическим руководством (I, 80), а в конце концов, всякое выдвижение вперед личности того или иного президента, «личное правление» (personal rule) в наиболее широком смысле оказывается достаточным, чтобы его рассматривать в качестве диктатуры (I, 297 ff.). Было бы глупо проявлять излишнюю педантичность и жестко связывать политическое сочинение, которое к тому же богато хорошо продуманными и меткими наблюдениями, с каким-то одним выражением, тем более с таким как слово «диктатура», которое в силу этимологии (когда диктатором может быть назван каждый, кто что-либо «диктует») приобретает ничем не ограниченное значение. Но на деле связь личного господства, демократии и централизованности, несмотря на оппортунистическую терминологию, утверждается всюду, с той лишь оговоркой, что, когда упор делается на централизованный характер аппарата правления, момент личного господства зачастую отступает на второй план, поскольку оно представляет собой лишь само собой (по техническим причинам) возникающую автократическую вершину централизованной системы. Так получает объяснение весь странный ряд «диктаторов» XIX в.: Наполеон I и Наполеон III, Бисмарк, Тьер, Гамбетта, Дизраэли и даже Пий IX. В немецкой политической литературе поучительным свидетельством о таких политических взглядах является работа Бруно Бауэра «Романтический империализм Дизраэли и социалистический империализм Бисмарка» (1882). Им соответствует и то, как, например, у Острогорского в современной демократии партийный вождь, в чьих руках находится власть над централизованной партийной машиной, весьма корректно называется диктатором, или как в североамериканской политической литературе любое мероприятие федерального правительства, ущемляющее самостоятельность отдельных штатов, противниками централизации именуется «диктаторским». Но в свете новейшего словоупотребления упразднение демократии на демократической основе всегда бывает характерно для диктатуры, так что между диктатурой и цезаризмом чаще всего уже нет никакой разницы, а потому отсутствует и то существенное определение, которое в дальнейшем будет развернуто как комиссарский характер диктатуры.
58
Не могу не привести прекрасный пример «формального» доказательства. Р. Грау (Gedächtnisschrift für Е. Seckel. S. 484–485) называет ошибочным мое утверждение о том, что второе предложение второго абзаца статьи 48 было выдвинуто в земельной комиссии. «напротив, предложение это содержится уже в правительственном проекте, поступившем в эту комиссию (ст. 67)». Хотя уже в комментариях Гизе он мог бы прочесть, что этот проект возник в ходе переговоров с комиссией земельной конференции.