Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 83

Опять эта проклятая корона! И почему люди способны носиться с удивительно глупой тщетностью? Черпанов, умница, человек, стоящий порознь, и он туда же? От злости в горле у меня стало так сухо, как будто я наглотался опилок.

– Не будем ее пока трогать, Егор Егорыч. Хотя проблема тоже из области розничной продажи. А заграничный костюм? Вы, как давний обитатель данного дома…

– Откуда вы взяли, что давний обитатель?

– Те, те! Зачем скрывать, Егор Егорыч? Я открыл вам все карты и беру вас со всеми вам свойственными недостатками. Известно, что я остановился здесь по рекомендации Лебедевых…

– Лебедевых?

– Да-с, Лебедевых. Вам известно также, что трое из них жили в той комнатке, в которой обитаете вы в данное время. Я довольно-таки долго уговаривал Степаниду Константиновну, пока она не пустила меня в ванную. Спрашивается: почему ж она мгновенно почти впустила в комнату Лебедевых вас?

– А кто ее знает? Уверяю вас, Леон Ионыч, я впервые здесь.

– Те, те, Егор Егорыч.

Он покачался на стуле с видом такой хитрости и проницательности, что официант, полетевший было к нему со словами: «гражданин, осторожней с мебелью!», остановился в двух шагах, крякнул – и скрылся.

– Те, те, Егор Егорыч, костюмчик-то для себя наметили…

– Уверяю вас, Леон Ионыч…

– Но уступите. Неприлично секретарю одеваться лучше патрона. Вы и сейчас лучше одеты. Ведь если вынуть все документы и записные из карманов, так я приобрету совершенно унизительное содержание. Единственно, в целях вашего спокойствия, прошу.

– Понятия не имею, Леон Ионыч, о костюме. Правда, слышал я мельком, у Жаворонкова, но боюсь не с вашей ли…

– Ага! И я вам намекал Жаворонковым. Идем к нему!

Насколько доктор, прикидываясь хитрецом, являл собою выдающуюся эманацию простоты, настолько же Черпанов, излучая суровую ледяную простоту, если не считать бесчисленной сложности его карманов, – постоянно облокачивался на вас резиновой эластичностью хитрости. Возьмем, хотя бы, случай со мной. Знал же он о нашей ссоре с Жаворонковым; отличал же он меня от обычного обитателя дома № 42 и, наконец, понимал же он полное мое презрение к одежде? А как запутал, какой заставляет описывать эллипс? Вот надо б спросить поподробнее о Лебедевых, а язык не поворачивается – и без того выпущено в обращение такое количество неразвитых положений, что опилки перекинулись у меня из горла в голову. Непочтительные мысли заставили меня опустить взор на дно тарелки.

– Вспоминается мне несколько случаев, – сказал я. – Моряка спросили: «На каком судне безопаснее всего плавать?» – «Которое в гавани, – ответил он, – назначено в ломку». Рассуждая по этому поводу, у знаменитого портретиста, обладателя удивительно некрасивых детей, захотели узнать, как же так: рисует величайшие портреты, а собственные дети плохие. И живописец ответил: «Портреты – что, а если бы я даже был скульптором, то и то бы не смог слепить ребенка удачно в полной темноте и ночью». Вышеприведенные ответы напоминают мне своей полной откровенностью ответ одного портного, которого спросила жена, видя как он, кроя свое собственное платье, все же употребляет материала больше, чем необходимо: «Зачем это, Вася?» А Вася сказал: «Удивительно, ты хочешь, чтоб я потерял приличную привычку воровать?»

Когда я поднял глаза, – Черпанов исчез.

Доктор повязывал галстук. Синяки прилежно залепляли его лицо. Он сидел весело на скрещенных ногах у окна в изголовье матраца. Во мне он открыл, должно быть, разгорающуюся гордость и самодовольство, потому что он одобрительно сказал:

– Вы правы, Егор Егорыч. Нейтралитет похож на проходную комнату. Действуйте. По моему мнению, всех счастливее тот, кто или не знает или не верит тому, что он несчастлив. Синяки, а не болезненное состояние, внешнее, а не внутреннее мешало мне выйти из комнаты. Я вышел. Часа за два до вашего прихода. В коридоре я разговорился с Трошиным. Вместе с Ларвиным занимают они по крошечной комнатушке в перегороженной бывшей столовой. Служит, как и Ларвин, в кооперативе. Некогда крупье, ныне способен добыть вам лучшее вино в три раза дешевле или спирт. Отвисший живот, как заигранная колода карт. Почему я заинтересовался им? А почему он разговорился со мной и почему сказал, что вечером у него будет Сусанночка и почему пригласил меня? Я лишу его листьев… Егор Егорыч, я лишу его листьев.

Узел галстука он перевязал по-иному. Я понял, куда он гнет и кого он увидел в Трошине, но я не видел нужды поддерживать разговор, впрочем, доктор и не нуждался никогда в поддержке; он и по поводу обгоревшей спички мог говорить десять часов, а вспомнив Хр. Колумба, то и все пятнадцать. И не слова меня умиляли, а количество фактов, отчужденных, выбитых из колеи и редко повторяемых. Где они вмещались в этой круглой голове с полузакрытыми глазами, похожими на ущелье?

– Отказываться от Сусанны, передать ее узколобому вырожденцу, обладающему чрезмерной способностью убеждать ближних в пользе вина. Он возносит вино на гребень вашего сознания, он превращает теснину вашего рта в Мадагаскарский пролив. Его умственная узость, его черствость сердца обесценивают все, кроме вина. Он превратит Сусанну в кабатчицу, ему необходима ее непробужденная чувствительность. Он заставит ее думать обо мне, что я не обладаю мужеством, что я трус; он превратно истолкует мое поведение у Жаворонкова.

– Тогда идите к нему, Матвей Иванович, – сказал я, растягиваясь на матраце. – Если он такой знаменитый водоснабжатель…

– Он всю землю рассматривает, как закуску к выпивке, Егор Егорыч.

– То не сможет ли он добыть нам такого вина, которым мы бы споили клопов?

– Благодаря вину, он достигнет цели! Помогая себе вином, он уводит окружающих в болезнь, чтобы целиком господствовать над ними. Но сам он не пьет, Егор Егорыч. Чего доброго, Сусанна не от вина ли попала к ювелирам? Не он ли подсунул ей вино? И все-таки, я излечу их от вина. Я ему так прямо и сказал с тем, чтобы отнять у себя все поводы к отступлению.

– Да, Трошина вам необходимо оголить, – сказал я. – А то Сусанна, как та девица, читавшая роман, где влюбленные, равно пылая страстью на протяжении ста пятидесяти страниц, тянут разговор, откинет при десятой странице книгу: «Зачем столько пререканий, когда они вместе и притом наедине!» Боюсь, что в той заварухе, которую наблюдаю я в доме, вы плохо, Матвей Иванович, используете возможность уединения. Не колонны же так сладостно вздыхают, когда ночью пробираешься в уборную, а, кроме того, несколько раз вместо ручки двери я хватался руками за менее согнутые предметы.

– Вы пытаетесь освободиться от прямого ответа, Егор Егорыч. Мы уничтожили Жаворонкова. Я прошу вас помочь мне уничтожить Трошина – и завтра мы уезжаем, оставив ее с огромным запасом размышлений. Я приготовил гигантский материал о вине и водке. Вино умрет. Мои возражения – это камера для уничтожения паразитов.

– Вот бы вы и уничтожили, в первую очередь, клопов в нашей комнате. Ночью у меня такое впечатление, как будто меня вынимают из оболочки.

Но тут я подумал, что, пожалуй, для успеха черпановского предприятия, а, значит, и для моего, полезнее убрать из дома суматошливого и просто умного доктора. Я предупредительно пошел к нему навстречу. Я предложил ему в целях и самообороны и более крепкого воздействия, чем диалектика захватить из ванной по доске. Вообще списывать кому-либо со счета сумму доской по голове доставляет вам известное облегчение. Доктор обещал воздерживаться от драки, добавив, что он в состоянии найти лучшее средство для удаления волос, – и он показал мне свою гребенку, похожую теперь более на платяную щетку.

Отдохнув, сыграв в шашки, – доктор весьма искусно возобновил на полу остатки чьего-то шашечного чертежа, – и вырезал из спичечной коробки фигурки. Мы, вдоль колонн, скромненько пробрались к Тереше Трошину. Доктор робко постучался, вздохнул. Не буду снимать покровы с вони и грязи фанерных перегородок, покамест хватит вам того, что я описал раньше. Появление наше исторгло у присутствующих радостные вопли, а у хозяина какие-то намеки на слезы. Три-четыре бутылки были початы, остальные, вытянувшись в красивый ряд, ждали освобождения. Поминутно улетал и вбегал Ларвин: с каждым появлением его полянки между бутылками покрывались расслабленным сыром, изнемогающей ветчиной, кусочками колбасы, словно сравнивающими сложение друг друга, удаленно розовела редиска, облегчал вашу совесть хрен, арбуз близился к концу конечным пределом своей багровой мягкости и липкостью черных зернышек, дыня, какие даются только напрокат, ливерная скользила с тарелки, требуя, чтоб с нее сняли кожу!… Великий искусник по продовольствию Ларвин! Но подождите, воспламенится вино, вот тогда узнаете, что за похититель чужих душ Тереша Трошин, субъект с отвисшим животом и передергивающимися щеками, подождите, когда он начнет откупоривать. Вот Тереша Трошин поднял платок с важностью, с которой никогда не открывали памятника хотя бы самому развеличайшему из земноводных – тише! – под платком, словно символ вознаграждения, лежал – ласковый, как селезень, готовый к абордажу – штопор! «Граждане, – безмолвно говорили слезящиеся глаза Тереши Трошина, – есть ли возражения против штопора? Уходит ли от вас хоть на минуту вся прелесть его погружающегося в кору тропического дерева сталь, избежать ли вам гула вспрыгнувшей пробки, миновать ли вам стакана, куда наклоняется горлышко, ускользнуть ли вам от катающегося пола и, наконец, упустить ли вам похмелье?»