Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 99

Тишина оглушает. Он открывает глаза, заглядывает маме в лицо и видит: угол наклона слишком велик. Мама остается на ногах, но это всего лишь видимость. На самом деле она уже падает. Ее глаза стали мутными, как «рыбьи шарики», россыпи которых они с Ольгой и Янкой находили в узких проходах между гаражами. Ее рот искажен от напряжения. Еще одно слово — и она закричит, и будет кричать, пока у нее не разорвется сердце — или пока она не сойдет с ума, и ее саму придется везти в санаторий.

По маминым глазам пробегает рябь; будто задергивается занавес, на котором нарисовано ее обычное лицо. За ним остается подсвеченная пурпуром тьма, в которую Филипп больше никогда не хочет заглядывать. Запах пудры и духов накатывает стремительно и неумолимо, как порыв штормового ветра, и мамина ладонь впечатывается в щеку Филиппа с таким треском, будто кто-то сломал сухую кедровую ветку.

…В конце концов он догадался накидывать на зеркало полотенце, но было уже слишком поздно. Что-то пробило в их семье колею, выскочить из которой они уже не смогли. Как Филипп ни держался, рано или поздно шарики в его голове с тихим мерным грохотом заезжали за ролики; он узнавал об этом по испуганным маминым взглядам, по поджатым бабушкиным губам. Угадывал с утра по чуть более громкому, чем обычно, звону мельхиоровой ложечки о фарфоровое блюдце, когда мама откладывала ее, размешав свой кофе. Вычислял по вкусу оладий, в которые бабушка положила меньше сахара. Иногда он даже догадывался, что именно делает или говорит не так, но не мог удержаться и снова отправлялся в (психушку!) санаторий.

Правда, до сих пор он и подумать не мог о том, чтобы сбежать.

5

Город, легко узнаваемый за наросшей за четверть века шелухой, скукожился, сжался во времени и пространстве. Единственная гостиница, которую сумела найти Яна, находилась на улице, которая когда-то казалась форпостом обитаемого мира, плохо заасфальтированным краем света. Теперь выяснилось, что от центра ее отделяют два квартала. Путь, казавшийся раньше почти бесконечным, съежился до считанных минут неспешным шагом. Масштаб изменился настолько, что от осознания разницы кружилась голова, и слегка подташнивало. Четверть часа — и Яна оказалась на противоположной окраине.

Город О. оказался так мал, что от этого хотелось плакать. Он порос, как разноцветными поганками, магазинчиками и стихийными рынками, прикрыл изъеденное ветрами лицо щитом уродливых, как на подбор, вывесок. Он даже обзавелся собственной двуглавой церквушкой, внезапной, как кокошник на дежурном буровой платформы. С минуту Яна щурилась на белые стены и фальшивую позолоту куполов, вспоминая, что за здание стояло здесь — на главной улице, рядом с почтой, напротив кинотеатра «Нефтяник», превращенного теперь в торговый центр, — да так и не смогла. Но сама улица (по-прежнему имени Ленина) так и осталась пешеходной аллеей — лиственницы и каменная береза в нежном зеленом пуху, роскошная бархатная лента, наброшенная на пыльный изорванный плащ. И универсам назывался универсамом. И его витрины все так же украшали банки морской капусты, художественно разложенные на фоне картонных нефтяных вышек.

А вот школа, чей серый кирпич обшили пластиковыми панелями, теперь походила на дешевую китайскую игрушку. Яна невольно ускорила шаги, проходя мимо дыры в ограде, от которой сквозь кустарник уходила узкая тропинка. Вошла в ворота, срезая дорогу, пересекла стадион — пустой, если не считать двух юных собачниц, гонявших по гимнастическим бревнам овчарку и нестриженого шнауцера. Выбралась со школьной территории через пролом на углу.

Неприметная хрущовка через дом от школы, обитая с торца бутылочно-зеленым рифленым пластиком, не менее облезлая, чем раньше, — но и не более. Чахлый палисадник со следами отчаянной, но безнадежной заботы. Крайний подъезд. Крупная дворняга в неопрятных клочьях зимней шерсти распласталась у входа. Бетонный козырек надломился и потрескался; выросший в щели куст горькой полыни кренился над входом, размахивал узкими серебристыми листьями, как бледными изящными пальцами: не ходи сюда, тебе нельзя сюда ходить.

Домофона на двери не оказалось, и Яна свободно зашла в пованивающий псиной подъезд. Короткий пролет на первый этаж — ступени вытерты так, что превратились в полированные дуги. Особым шиком было одолеть их в три прыжка. Четыре двери на площадке. Две — современные, металлические, неинтересные. Еще одна — облезлая, когда-то выкрашенная в коричневый. В гнилой фанере на уровне коленей зияла щепками наружу свежая дыра, сквозь которую виднелся обугленный линолеум. Из дыры тянуло гарью и отсыревшим деревом. Яна зависла на мгновение, пытаясь понять, что здесь произошло, что за сила пробила дверь изнутри — но так и не смогла.

…Яна, оттягивая неизбежное, смотрит на дверь подъезда. Может, кто-нибудь выйдет, и тогда придется отойти, чтобы не загораживать дорожку. Она успела вспотеть, и теперь холод пробирается под шерстяную спортивную кофту. Филька стоит с таким видом, будто и не знает, что вокруг его задницы натянута бельевая резинка, — хотя сам ее и принес, отмотал из бабушкиных запасов. Он стыдится участвовать в девчачьей игре, и это задевает. Совсем немного, но достаточно, чтобы разозлить. Чтобы подумать: да тебе, слабаку, и третий не отпрыгать.





Другой конец длинной петли из резинки натянут вокруг бедер Ольги. Она нетерпеливо притопывает ногой. На нее Яна тоже злится: они с Филькой ждали на качелях часа два, а когда Ольга наконец появилась, растрепанная и запыхавшаяся, то соврала, что ходила на работу к маме. Яна точно знает, что соврала. Ольга выглядит так, будто бегала далеко-далеко.

Яна решает не думать об этом. Ей надо прыгать. Ветер тормошит чахлые деревца ольхи в палисаднике, едва достающие до окон первого этажа, обдирает начинающие желтеть листья. Колышутся увесистые кисти дельфиниума, осыпая синими лепестками собаку, что дремлет на раскрашенной шине, изображающей клумбу. Тоскливо скрипят качели. От влажной земли пахнет аптечной ромашкой, что коротким ворсом покрывает торфяные обочины дорожки.

— Сдаешься? — спрашивает Ольга, и Яна торопливо трясет головой. Переводит взгляд на резинку; ноги напрягаются, будто примериваясь, в животе ворочается целое гнездо холодных червяков, горло перехватывает. Одолеть «пешеходов» — все равно что вскочить на крыло пролетающего самолета.

Червяки в животе шебуршатся совсем уж невыносимо. Ноги сами собой подбрасывают Яну вверх, и ступни накрывают резинку, прижимая ее к асфальту, — правая на дальней стороне, левая на ближней. «Пе!» — отчаянно выкрикивает Яна, стоя на дне резиночного треугольника. Ольга шмыгает носом. «Ше!» — орет Яна в новом прыжке и меняет ноги: теперь левая прижимает дальнюю резинку, а правая — ближнюю. «Хо!» — она прыгает изо всех сил, пытаясь снова поменять ноги, но резинка предательски выскакивает из-под носка и выпрямляется с тихим гудением. От ее вибрации рябит в глазах.

— Вышла, — говорит Ольга и через голову снимает с себя резинку. Яна покорно принимает свой конец петли и надевает на талию.

Ольга, не задумываясь, взлетает над асфальтом. Ее спина изгибается, голени уходят назад, почти вплотную прижимаясь к бедрам. Бесконечные доли секунды она висит в воздухе, и светлый хвост, вытянувшись в горизонталь, бьется на ветру.

— Слышь, Оль, — раздается хриплый голос. Сила тяжести хватает Ольгу за полы куртки и сдергивает на землю. В падении она разворачивается, выставляет руку; колено шаркает по асфальту, и когда Ольга выпрямляется, на ее колготках зияет дыра, сквозь которую видно ссаженную коленку.

— Нарочно меня сбил! — разъяренно вопит Ольга. Ее розовые ноздри раздуваются от ярости.

Жека пятится. У него прищуренные глаза в белых ресницах, узкое лицо и вечно влажная, оттопыренная нижняя губа. Он на два года старше, но учится в одном с Ольгой классе: дважды второгодник, в школу он почти не ходит, и Яна чаще сталкивается с ним на улице или в Ольгином подъезде, чем на переменах. Иногда он катается на мусоровозе. Яна слышала, как он ныл, упрашивая мусорщика разрешить ему ходить по дворам с колокольчиком…