Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 8



Вообще-то, когда Семен Вульфович занимал председательское кресло, фамилия его мало располагала ко всякого рода шуткам. В Союзе ходило немало историй о загубленных им судьбах начинающих писателей. От его решений зависело, кому печататься, а кому нет, кому вступать в Союз, а кому сидеть до старости в «дворниках и сторожах».

На одном из первых своих официальных выступлений в Союзе я прочел стих про ветерана, который, расталкивая очередь, с бранью лезет к прилавку с фруктами. Там была такая строфа:

Он и тогда был не честней,

Был и тогда прохвост.

Он руку сбросил на войне.

Как ящерица хвост.

Заключая вечер, Ботвинник сказал: «Какое отвратительное стихотворение написал молодой поэт Ахматов». Несколькими годами раньше эта фраза бы перечеркнула мою литературную карьеру. Теперь же было совсем не страшно. Была какая-то веселая злость. Уже начиналась перестройка, крушились незыблемые авторитеты, и хаос постепенно овладевал всем вокруг.

Впоследствии Ботвинник стал тихим и скромным пенсионером. Трогательно сутулясь, он, довольно интересно и всегда по делу, выступал на разных мероприятиях, на которые изредка выбирался. И стихи его многие стали мне нравиться. Особенно это:

Берлин горит. Подтаявшая тьма

Все выше поднимается и выше…

Огонь вошел в угрюмые дома,

И с тяжким гулом оседают крыши,

И наземь балки падают, звеня,

И жаркий пепел сыплется за ворот…

Я много видел пепла и огня;

Я видел свой, войну познавший, город,

И пламя, полыхающее в нем…

Берлин горит совсем другим огнем.

* * *

Поэт-авангардист Сергей Николаев жаловался, что не может обойтись без пива.

– Прямо пивной алкоголизм какой-то, – говорил он, – я должен хотя бы три бутылки в день выпить, иначе человеком себя не чувствую.

– А что за пиво ты пьешь? – спросил я.

– Чаще темное – оно хоть и тяжелое, но забирает лучше. «Балтика» № 6.

– А ты понимаешь, что выпиваешь три шестерки в день? Это же число зверя!

– Э нет, брат, – уверенно парировал Николаев, – я всегда пью из горла и бутылку переворачиваю. Так что получается три девятки.

* * *

В 90-х годах у меня попросили один из рассказов в сборник петербургских писателей «Камень, выступающий из воды». Рассказ был написан довольно откровенно, и редактор, как бы извиняясь за вынужденное самоуправство, позвонил мне по телефону перед публикацией и сказал: «Ты уж извини старик, но у тебя там столько эротики. Мы не решились ставить все издание под удар, и кое-что у тебя вырезали».

Ну, вырезали – так вырезали. В конце концов, это право редактора-составителя. Хорошо еще, что предупредили. Получив недели через две авторский экземпляр, я с интересом перечитал собственное произведение с целью определить, насколько сильно оно пострадало от цензуры. Каково же было мое удивление, когда я обнаружил все откровенные сцены нетронутыми. Единственное, чего не было в тексте – цитаты из Экклезиаста: «Нет слаще слюны твоей сока»! То есть редколлегия, сама того не подозревая, отредактировала Священное писание. Самым разнузданным в моем рассказе оказалось библейское выражение! Я хохотал, как резаный. Да, далеко все-таки нашей постперестроечной сексуальной революции до библейских сексуальных откровений.

* * *

Как бы я с этой женщиной жил!

За нее, безо всякой бравады,

я бы голову даже сложил,

что сложнее сложенья баллады.

Дав отставку вчерашним богам,

я б не слушал сомнительных сплетен.

И отдал бы ей все, чем богат.



И добыл бы ей все, чем я беден.

И, за нею не зная вины

(что поделаешь – годы такие…),

наблюдал я лишь со стороны,

как бездарно с ней жили другие.

Но однажды (я все же везуч –

помогает нечистая сила)

протянула мне женщина ключ.

Поняла, позвала, поманила.

И теперь не в мечтах – наяву,

не в виденьях ночных, а на деле

как я с женщиной этой живу?

А как сволочь. Глаза б не глядели.

Автор этих строк – Геннадий Григорьев, мастер колких, почти эстрадных, поэтических реприз, однажды рассуждал:

– Я человек выстрела, мне важна не метафора, которую все видят, мне важен выстрел, и я – стреляю. Это моя боль. А когда я понимаю, что я стреляю вхолостую, и не падают те, в кого стреляю – значит, у меня что-то не получилось. Вообще меня мало интересует поэзия метафорная, у истоков которой стояли Мандельштам, Пастернак и другие. Первый-то, конечно, покруче был.

– Но ведь каждый из них шел своим путем в русской поэзии, и делал свои открытия. На этих путях все исчерпано? – спросил я.

– В забоях, на рудниках еще что-то осталось. Золотишко кое-где есть. Поэтому туда еще ходят. Ищи и ты, а я рублю главный туннель. Меня золото не интересует.

– А что ищешь ты?

– Свет! Только свет. Вот Вознесенский говорит: «Кому-то надо быть истопником». Придумал тоже: «мать – тьма». Ну и что?! Русский народ миллион таких вещей придумал. Неинтересно это. Евгений Александрович куда больше постарался, но и он тоже пораженец.

Я не политик, мне наплевать на то, что сейчас происходит, но мне больно и обидно, что закончилась русская литература. Мое поколение потерпело крушение. Ведь мы все просчитали как в шахматах. Мы просчитали, как бы было бы, если бы не было коммунистов. И – проиграли. Ничего не стало. И литературы.

– А что же осталось?

– Не знаю. Может быть, этот город… Я не люблю деревенщиков и никогда не стану деревенским поэтом, со всеми их избами, березками, платочками. Не потому, что этого не понимаю. Оно мне тоже дорого, но мое – это Питер. Береговая линия Финского залива – линия моей судьбы. Ее ломали, да не поломали.

И он внезапно задекламировал:

Окушки теребили кукан,

Но клевало все хуже и хуже.

И внезапно дремучий туман

Поднялся над Маркизовой лужей…

* * *

Мы с приятелем навещали поэта Олега Охапкина в психиатрической больнице № 5, что располагается сразу за Троицким собором. Его непомерно огромный грязно-синий купол загромождал половину зарешеченного окна в палате Олега. На беседу нам выделили часа полтора. Сигареты, чай, апельсины в полиэтиленовом мешочке… Кругом огромный коридор, заставленный железными кроватями в три ряда для тех, кому не хватило места в палатах. Сиротливое позвякивание мисок. Охапкин – худющий, в сером халате – затащил нас в какой-то тихий закуток, между ординаторской и кухней и зашептал мне на ухо:

– Понимаешь, я совершенно нормальный человек! Сижу дома, никого не трогаю. Думаю. Но только начинаю доходить до смысла жизни, только начинаю обретать великую гармонию, чувство единения со вселенной, как они хватают меня, вяжут и везут сюда! Глупые люди, они не понимают, как потом сложно возвращаться на круги своя. Как тяжело потом снова доходить до этой великой гармонии!

Все-таки удивительные пациенты лежат в наших психиатрических лечебницах. И не только лежат, но и работают. Поразительный штрих в картину добавила санитарка – бодрая старушка, следящая за посетителями. Типичный представитель класса вахтерш советских общежитий, она по истечении отведенного времени кричит, что нам пора уходить.

– Сейчас, сейчас, они уже собираются, – говорит Охапкин, и, повернувшись ко мне, просит помочь пересыпать чай в другую емкость.

Санитарка, неправильно расслышав слово «помоги» бойко отвечает:

– Да Сапгира я бы пустила, хоть на весь день. А вы, ребятки, уходите. Свидание закончено.

Даже санитарки в наших психиатрических лечебницах удивительные.